время ночи. Я играл, гости внимали, а Дзанни после говорил им не без
гордости: "Мой сын далеко пойдет. Его выбрал Бог!"
Сын... Господи, да после этого я бы умер ради него не задумываясь! И
если бы родная мать вдруг объявилась и захотела взять меня к себе, я бы ни
за что не пошел! Я любил Дзанни.
Правда, отцом его называть я все-таки не мог, а он и не настаивал. Я
звал его просто - Дзанни, в редких случаях - Николай Козимович. Отчество
мне не нравилось - казалось комическим, несолидным. Позже выяснилось, что
он - итальянец, и все его предки тоже итальянцы, цирковые артисты. Их
портреты висели в комнате Дзанни на стене от потолка до пола. Иконостас
этот служил воспитательным целям: когда впоследствии я проявлял
строптивость и лень в учении, например, не мог сделать шпагат с первого
раза и сорок флик-фляков на месте, Дзанни брезгливо брал меня за ухо,
подводил к одному из предков и, стуча в него пальцем, кричал:
- Джузеппе Америгович никогда себе подобного не позволял!
Или:
- Вильгельмина Орациевна сгорела бы со стыда на твоем месте!
Но кошмаром моего детства был родоначальник славной династии,
чревовещатель Дионисий Наталиевич, судя по портретам, пренеприятный тип:
маленький, почти карлик, с длиннющими тараканьими усами, в полосатом
костюме со звездой. Часто, часто в моих снах я видел Дионисия Наталиевича,
заносящего надо мной хлыст, и просыпался в слезах...
Прошел год нашей жизни, и однажды Дзанни объявил, что у него есть
родная дочка, Машетта. Я почувствовал страх и обиду: какая-то девчонка
могла "отбить" у меня Дзанни. Она была родная, а родных детей любят
больше. Верно, Дзанни стосковался по ней и... Как бы мне снова не попасть
в детдом! Туча мелких, злых, мстительных мыслишек заморочила мне голову:
то я хотел бежать, то мечтал умереть понарошку, и чтобы Дзанни рыдал над
гробом, а я бы вдруг восстал, произнес что-нибудь величественное и... все
кончилось бы хорошо.
Машетта жила в круглосуточном детском саду и у какой-то старушки,
кажется, дальней родственницы Дзанни. Однажды мы ее навестили.
Старуха, не впустив Дзанни в квартиру, вынесла на площадку очень
маленькую его копию: те же глаза, те же вьющиеся волосы и надменный вид,
что страшно рассмешило меня.
Девочке жилось, видимо, несладко: пальтецо на ней было засаленное,
грубо заплатанное, капор бывший бабкин, судя по фасону, времен "Пиковой
дамы".
Двумя прорезавшимися зубами Машетта грызла какую-то подозрительную
баранку. Когда Дзанни взял ее на руки, она заверещала, будто ее собирались
бить, и стукнула его по носу. Пока мы спускались по лестнице в садик,
бабка визжала нам вслед:
- Иди, иди, папаша! Вот помру назло, назло тебе помру! Посмотрим, что
ты тогда закукуешь!
Девочку последнее слово очень развеселило. Она подпрыгнула на руках у
Дзанни и сказала:
- Ку-ку! Ку-ку!
Я почувствовал, что он расстроился, и жалко стало девчонку. Такая
старушенция вполне могла уморить ее голодом.
Когда в садике стало темно, и Машетка вся вывалялась в песке, а мы
промокли от дождя, я сказал Дзанни:
- Давайте возьмем ее насовсем.
Он ничего не ответил, только погладил меня по голове. Домой мы
вернулись втроем.
Хлопот мне прибавилось, но я управлялся со всем: и за молоком бегал,
и стирал, и играл с Машеткой. Я ее сразу полюбил и даже стал меньше
скучать по Котьке Вербицкому - времени не хватало. В три года Машетта уже
умела танцевать польку и играть на губной гармошке "О соле мио..." Втайне
я гордился девочкой и немного - собой, считая, что успешно заменил ей и
отца, и мать. Я уже совсем было вошел во вкус родителя, но однажды, когда
Машетта спала, Дзанни вызвал меня в свою комнату и, поставив у портрета
ненавистного Дионисия Наталиевича, вкрадчиво сказал:
- Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты -
упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь
стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.
- Так ведь Машетта же... ребенок же... Она умная, вы не смотрите, что
она еле говорит. Вас дома никогда нету... Супруги у вас тоже нету... Можно
няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой... -
начал канючить я.
Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за
плечи и взвизгнул:
- Супруга - пошлое, мещанское слово!
- Ну уж и мещанское, - не сдавался я. - Так все кругом говорят: "Моя
супруга..."
- Так говорят лжеинтеллигенты! - закричал Дзанни. - Я запрещаю тебе
употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в
очередях за капустой - там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе
заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не
умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот - здоровее будет. Отныне ты
займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.
Показалось, что в спину мне грозно задышал Дионисий. Я стал рыдать, а
Дзанни мгновенно повеселел, сел за рояль и начал с аффектацией играть "Ты
забыл свой дом родной..." Я знал, что это означает. Я помнил свой долг
всегда. Никакие рыдания не могли помешать мне. Всхлипывая, я взял с полки
флейту и начал вторить ему.
...Вновь провал. Вновь несет меня в неизвестность огромная птичка и
качает, и баюкает, и говорит сказки, и песни поет, но я не сплю. Верно,
это кончается мое детство...
Мелькание дней. Унылое однообразие учебы. Школа акробатики, ужасная,
мучительная школа. Кульбиты, курбеты, шпагаты, стойки на руках, на голове.
Прыжки, прыжки, прыжки... И боль в суставах, а ночью - ощущение тела,
избитого железными палками. Слезы бессилия...
Теперь я вставал в шесть часов утра, независимо от того, играл или не
играл на флейте ночным гостям. До завтрака делал двести приседаний, двести
прыжков и балетный экзерсис перед большим зеркалом. Дионисий Наталиевич
вкупе со всеми родственниками взирал на жалкие мои потуги с отвращением. Я
очень понимал его, будучи совершенно уверен в нелепости всех этих занятий.
Но разве мог я спорить с Дзанни, разве мог ослушаться его? Он же с
непонятным, пугающим упорством заставлял меня делать из своего тела черт
знает что.
Я боялся спросить, зачем вся эта мука будущему клоуну-флейтисту.
Зачем мне идеально вытянутый подъем ноги, зачем осанка тореадора и умение
высоко прыгать? Я ничего не понимал, но при этом был уверен, что Дзанни
имеет на меня право - на жизнь мою и на мою смерть. Если бы он, подобно
легендарному Феджину, учил меня воровать, я стал бы прекрасным вором.
...Цирк-цвирк!.. Цирк-цвирк...
...А странно все-таки представить, что пройдет время и ничего не
будет: ни дома нашего, ни нас самих, ни памяти о нас. Еще горше, если
кто-то все же вспомнит и подумает с недоумением: "Для чего жили эти люди?"
Вот один из тех вопросов, которые не имеют ответа, вследствие чего
называются банальными и пошлыми! Но все же, все же - для чего живет
человек? И есть ли логика в том, что называется судьбою? Кабы она была,
эта логика, разве таким был бы мир? И разве правила бы им разнузданная
глупость?
- ...Ка-ру-зо-о-о!!!
Это Дзанни кричит на весь цирк, призывая зрителей восхищаться пением
свиньи Гаргары. Она реагирует на комплимент самым подлым образом - дает
петуха. Всеобщий смех.
- Какая мерзость! Вон с арены!
Ах, не надо было ничего этого - ни упоминания великого имени, ни
вообще пения, потому что случился скандал. Присутствовал в тот вечер на
представлении один важный работник какого-то аппарата, "слуга народа" со
стажем. Всем хороший работник, но глуховатый. Вместо "Карузо" он услышал
"кукуруза". Таким образом, реплика Дзанни приобрела вредный политический
смысл: "Кукуруза! Какая мерзость! Вон с арены!"
Арену действительно вскорости пришлось покинуть - Дзанни из цирка
выгнали. Требовали наказать и свинью, но она отделалась только выговором и
была отдана "на перековку" дрессировщику Ваньке Метелкину. У него Гаргара
через месяц совершенно потеряла дар речи - Ванька считал, что языком
трепать даже для человека лишнее, не то что для свиньи. Умерла Гаргара в
городе Париже после представления, в котором зажигательно отплясывала
трепак а ля русс с кордебалетом лошадок Пржевальского.
Милая Гаргара... Она была нашей кормилицей, делая успех Дзанни. Без
нее он стал просто коверным клоуном, уже немолодым и порядком надоевшим
своими старомодными репризами на темы всеобщего разоружения и отдельных
нетипичных беспорядков в нашей легкой промышленности.
Как легко мне сейчас вспоминать об этом! А тогда я всерьез думал, что
жить мне незачем, потому как Дзанни, великий Дзанни стал игрушкой чьей-то
тупой воли и сделался безработным. Да, безработным в нашей стране! Мне
было мучительно стыдно за него, за то, что он не вписывается в общую
радостную картину нашей жизни. И хотя я знал, что Дзанни не виноват, мне
все равно хотелось обвинить во всем именно его. В школе мы учили, что в
споре с отдельной личностью коллектив всегда прав. Дзанни был личностью, а
"слуга народа" олицетворял некий абстрактный могучий коллектив.
Самое неприятное в положении безработного не отсутствие денег -
всегда можно достать пятьдесят копеек в день на еду. Самое неприятное -
чувство унижения, которое доставляет общение с людьми. Сколько же их
перебывало в нашем доме! Чаще всего приходили покупатели - Дзанни продавал
вещи, чтобы прокормить нас с Машеттой. Приходили, рыскали глазами по
комнатам и забирали все, что понравится: янтарные шахматы, вазу,
жука-скарабея, люстру, черное распятие, книгу с золотыми письменами и даже
вешалку-орла.
Приходил милиционер, обеспокоенный анонимным сигналом, что, мол,
живут неработающие элементы, - суровый такой милиционер, в новеньких
сапогах. Он долго кричал на Дзанни, а ушел, унеся с собой брелок для
ключей в виде черепа с костями, пригрозив, "если что не того",
товарищеским судом и выселением из города.
Приходили дамы из детской комиссии, требовали, чтобы Дзанни отдал нас
с Машеттой в детдом, а сам шел "трудоустраиваться на завод". Покинули они
нас, весьма довольные, унеся сахарницу кузнецовского фарфора и старинный
медный тазик для бритья.
Картина этой жизни была бы совсем беспросветной, если бы не забрела к
нам однажды бывшая опереточная актриса, комическая старуха, одинокая и
нищая до крайности. Забрела случайно и осталась навсегда нянькой у
Машетты. Золото-старуха: от денег отказалась наотрез. Одна беда - втихую
пила горькую, но что уж поделаешь...
Зима в тот год стояла злющая, и отопление во всем доме отключили.
Каждый вечер мы с Дзанни притаскивали с помойки ящики - топить печку.
Уроки я делал, закутавшись в два одеяла; Машетта спала в ванной - там было
чуточку теплее; а Дзанни, смахивающий в своей облезлой шубе на
суриковского Меньшикова, вырезал из цветной бумаги игрушки на елку - их
охотно раскупали к Новому году.
Это ежевечернее вырезание игрушек было не просто иллюзией
деятельности и способом хоть сколько-нибудь заработать - о нет! Дзанни
устроил из своего несчастья спектакль и играл в нем все роли: когда стриг
из бумаги зайцев - играл нищего непонятого гения; когда продавал их в
подворотнях близ метро - играл блаженного деревенского умельца, для
которого рубль - невиданные деньги; когда приносил домой хлеб и молоко -
разыгрывал нечто совсем уже диккенсовское, веселую неунывающую бедность...
И чем лучше он играл, тем больше я жалел его. Так жалеют увечное
изваяние бога, который, несмотря на отсутствие у него носа, тщится