выглядеть величественным. Я открыл, что Дзанни не бог, и полюбил его еще
больше.
Прежние гости не ходили к нам - их нечем было угощать. Тогда Дзанни
привел с улицы старика Тартарова, мерзавца и алкоголика. Был он в прошлом
завкадрами, хоть и попович, о чем сообщил сразу же, как вошел к нам в дом.
Бутылку Тартаров приносил с собой уже початую, жадно высасывал водку до
последней капли, облизывал горлышко и начинал откровенничать о том, как во
всем шел наперекор родителю, фамилию Аллилуев сменил на Тартаров и в конце
концов упек батяньку куда надо, а рясу порезал на тряпки и отдал в клуб
мыть пол.
Кроме попа, он ненавидел еще... Шаляпина. Иногда даже непонятно было,
кого больше. Шаляпина Тартаров призывал повесить на фонаре, поскольку он
был повинен в падении общественного патриотизма, в мещанстве и в
отсутствии приличной колбасы.
...Это были безобразные, срамные ночи. Я задыхался от ненависти к
Тартарову - он был живым воплощением гнуси и позорной тенью нашей жизни.
Дзанни нарочно привел его, чтобы юродствовать перед самым ничтожным
из ничтожных. Он слушал Тартарова прямо-таки со сладострастием, прищурив
глаза, улыбаясь, как будда. Он заставлял меня играть этому подонку на
флейте, и я играл. Он заставлял повторять удавшиеся пассажи - я повторял.
Он требовал, чтобы я кланялся "зрителям" - и я шаркал ножкой.
"Гляди, Тартаров, вот артист тебе служит! - вопил, нет, визжал
Дзанни. - Это ведь пра-а-вильно, Тартаров, что он - ТЕБЕ служит! Ты ведь
хозяин, Тартаров?"
Тартаров рыгал и кивал утвердительно: да, мол, я - хозяин и никто
более - ни бог, ни царь и ни герой!
Оскорбленным я себя не чувствовал, зная подоплеку происходящего: это
был спектакль, и я вместе с Дзанни играл в нем роль. Всякий артист поймет
меня.
...Интересно, больно мрамору, когда по нему бьют резцом? Что
чувствует камень? Верно, воет, страдалец:
- О-о-о-о-о-о-а-а-а-а!
Потом молчит. Во всяком деле нужно терпение...
Я притерпелся к странной своей маске, я начал понимать прелесть
юродства, затуманивавшего мозг, как наркотик. И первый восторг артиста,
опьянение своею, пусть мимолетной, властью над флейтой я испытал именно
тогда, перед храпевшим Тартаровым. Почему - не знаю. Этого никому знать не
дано.
Все кончилось, когда Дзанни начал придумывать, для себя новый номер.
Тартаров исчез навсегда. Теперь Дзанни, запершись в своей, комнате, играл
на гитаре.
...Тарантелла. Ритмичное цоканье копыт нарядного ослика. Виноград,
корзины с виноградом. И толпа черноглазых девушек. И звон тамбуринов,
украшенных пестрыми ленточками.
Наша нищая жизнь текла и текла дальше. Играла гитара, пела флейта,
звенел маленький Машеттин тамбурин, и хриплое сопрано няньки часто и
невпопад пело: "Я вас не зна-ал, но я стра-а-дал но ва-шей ви-не..."
Ночами бодрствующий Дзанни сидел за швейной машинкой: строчил,
обрезал, снова строчил - шил для нас с Машеттой одежду из зеленой плюшевой
портьеры. Помню, мы долго щеголяли в диких туалетах: Машетта в пелерине, я
в рединготе.
...Машетта в пелерине с игрушечным тамбурином в руке пляшет перед
домом тарантеллу. Подвыпившая нянька, вспомнив традиции бродячего цирка,
взимает плату со старушек-зрительниц. Скандал, милиция, покаянная речь
няньки, снова милиция, раболепность Дзанни перед представителем власти,
дома - наказание Машетты ремнем, рев и общее примирение - жидкий чай с
сухарями около печки....
Птичья жизнь... Чирик-чик-чик... цвирк-цвирк-цвирк... Цирк!
Номер был готов, не никому не нужен. Зловещее реноме врага кукурузы,
казалось, навсегда закрыло перед Дзанни двери всех цирков и всех
управлений культуры. Уже "слуга народа" умер, а реноме осталось. И если бы
не резиновый король...
Однажды Дзанни взял нас с собой днем, ничего не объясняя. Мы пришли к
дому, возле которого дежурил милиционер. Дзанни велел нам ждать на
противоположной стороне улицы, а сам остался у подъезда.
Мы с Машеттой успели замерзнуть, и она стала хныкать, когда из
подъезда вышел, нет, выкатился человек, похожий на перетянутую веревочкой
толстую колбасу. Машетта засмеялась и дернула меня за руку: "Сережка,
смотри, дядька из резины! Резиновый король!.."
Вдруг Дзанни выскочил из-за фонаря и... побежал рядом с незнакомцем,
суетливо побежал, согнувшись, приподнимая на ходу свою осеннюю шапчонку.
Резиновый король шел, не останавливаясь, чуть ли не наступая на Дзанни. Но
тот все же преградил ему дорогу и быстро-быстро стал жестикулировать,
кивая в нашу сторону. Резиновый король нехотя взглянул, куда его просили,
и сразу же отвернулся. Дзанни моментально просунул свою цепкую руку под
руку короля и уже уверенно пошел рядом с ним, не оглядываясь.
Я за время безработицы Дзанни ко всему привык, но эта сцена поразила
меня так, что на миг остановилось сердце. Позор был безмерен. Как жить
теперь, я не знал. Силы мои кончились. Придя домой, я лег на кровать лицом
к стене и лежал, как мертвый, долго-долго...
Я не услышал, как пришел домой веселый Дзанни, не почувствовал
чудного запаха яблочного пирога, который пекла нянька, не заметил, как
Машетта вытащила из-под меня одеяло. Я словно ослеп я оглох.
Лечение от этой болезни было неожиданное и жесткое. Дзанни ночью
поднял меня с кровати, пришел в свой кабинет и заставил делать флик-фляки,
пока я не упал. Я лежал, уткнувшись новом в лысый коврик, и стонал от
оскорблении. За что мучает меня этот человек? Чего он хочет? Разве я не
слушаюсь его во всем, как пес?!
Я стонал, а он ходил вокруг меня, приговаривая:
- Разлюли-малина! Мио каро бамбино, запомни, ты - артист, ты -
циркач. Жизнь тебя ждет не сахарная, ой не сахарная... Только ровное
веселие души поможет снести ее удары. Ты понял меня? А веселие души
исключает всяческие сантименты!
Он откусил яблочного пирога, глотнул чаю и продолжил:
- Веселие души наступит, когда ты сможешь укрощать все ее
необузданные порывы, иногда разуму твоему покорятся и стыд, и бешенство, и
любовь, и даже великое горе.
- Мне... вас... жалко... - прорыдал я.
- Это плохо, Сережа! - огорченно воскликнул Дзанни. - Очень, очень
плохо! Мне не нравится твоя оголтелая серьезность в житейских вопросах. И
чувствительность твоя меня крайне настораживает - истериков и психопатов я
терпеть не могу.
- Машетту жа-алко! - не сдавался я. - Она маленькая, а нянька пьет, а
вы ноль внимания...
- Что Машетта? Она - Дзанни, следовательно, не пропадет. Разве об
этом ты должен сейчас думать?
- О чем хочу, о том и думаю! - огрызнулся я.
- Отлично! - повеселел Дзанни. - Ах ты, мерзкий мальчишка, я же с
тебя семь шкур спущу! Я из тебя веревки вить буду!
- А ну-ка, попробуйте!
- Прекрасно! - рассмеялся Дзанни. - Это прекрасно! У тебя есть
чувство партнера! Ты сейчас должен ненавидеть меня и твердить...
- Я вам всем еще покажу!
- Именно, именно. Если бы ты знал, сколько раз в своей жизни я
произносил эту фразу - не сосчитать. Я вам всем еще покажу!!!
Он гневался на весь мир, он задирал Вселенную, этот маленький
немолодой клоун. Лицо его вдруг содрогнулось и медленно поползло всей
кожей вниз, словно отдирая себя от черепа.
Я закричал, не в силах видеть эту отвратительную пантомиму. Но Дзанни
оглох. Он стоял недвижим, и лицо его все шевелилось, а глаза были слепые
от ненависти.
Боже мой, все слова об укрощении чувств были не более, чем пустышкой,
бутафорией! И никакого веселия в его душе не было, а был больной стыд и
усталость, усталость, усталость.
Когда я понял это, мне захотелось уйти, убежать, потому что взрослый
мир ужаснул меня: он обернулся вонючей, визжащей, ухмыляющейся гадиной, и
самое-то страшное - небезразличной ко мне, мальчишке...
...Да, мироздание закручивалось вихрем, и я был в центре его. Я
летел, воя по-щенячьи, и знал, куда лечу: сквозь цветовой разброд и визг
проступала знакомая панорама цирка с желтым безнадежным кругом арены, с
повисшим над ней разухабистым оркестриком. Зрители - поодиночке, группами,
толпами - выскакивают на арену...
...И выкрикивали непонятные слова; и громко пели; и хохотали; и
плакали; и рвали на себе волосы; и плясали; и кто-то за кем-то гнался; и
кто-то ударял кого-то бутафорским кинжалом между лопаток, отчего
происходила настоящая смерть; и несли гробы через эту сумасшедшую толпу; и
милиционеры взимали с покойников штрафы за нарушение движения; и покойники
недовольно платили, приподнимаясь с жестких подушек и роняя восковые цветы
на головы живых; и кто-то здесь же пожирал макароны из бездонной
облупленной кастрюли; и кто-то под шумок воровал из сумочек и карманов...
Тут были и Котька Вербицкий, и старик Тартаров, и Резиновый король, и
Машетта, и воспитательница из детдома, и Ванька Метелкин в обнимку с
Гаргарой, и все наши ночные гости, и даже моя мать - женщина с лицом
тусклым, как немытое стекло.
И мне было уготовано жить среди этих людей, но я, не хотел, я боялся.
Я задыхался от грядки, от духоты, от случайных прикосновений тысяч рук, от
дыхания ртов...
...Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем...
Я начал медленно, тяжело падать, когда цепкие птичьи лапы подхватили
меня. Мы взмыли ввысь - я и Дзанни. Толпа скоро пропала совсем, стало
тихо, и вдруг слабо забормотала флейта: "Вуаля! Вуаля! Вуаля-ля-ля!"
- Вуаля, - повторил я, изо всех сил обнимая Дзанни. - Не бросайте
меня! Я вас во всем всегда слушаться буду! Только не бросайте, а то я без
вас помру!
Улыбка промелькнула на лице Дзанни мгновенно, как тень летучей мыши.
Он кивнул мне: не бойся, мальчик, не бойся, я с тобой. Вуаля!..
Судьба. Фатум. Рок.
Нет, не рок, а р-р-рок. Грохот литавр, лязганье кровельного железа,
сотрясение небесных сфер: р-р-р-рок!
Суждено мне было к пятнадцати годам перемениться до неузнаваемости.
Возраст Керубино: пропала щербатость, и вся внешность приобрела смазливую,
хотя и полудетскую еще, определенность. В обхождении с людьми я стал
нахален, чему причиной был необыкновенный успех, сопутствовавший началу
моей артистической карьеры...
"Мотофозо, или Человек-кукла".
Плакат - яркий такой, изображающий куклу Пьеро в угловатой позе рядом
с чудесной маленькой девочкой. Этой куклой был я, а девочкой - семилетняя
Машетта.
Сюжет номера был наивен и прост. Добрый волшебник (Дзанни) дарил
девочке куклу Пьеро. Девочка роняла куклу на пол, заставляла принимать
нелепые позы, катала, учила разговаривать, а в конце танцевала с ней
старинный менуэт.
Себя со стороны я видеть не мог, поэтому особенно хорошо запомнил
Машетту. Она была в газовом платье нежно-розового оттенка, в кружевном
капоре и перчатках-митенках.
О, она уже тогда была чудесной актрисой! Никакой робости, никакого
жеманства. Каждый жест поражал естественностью и врожденным изяществом.
Гипнотический взгляд Дзанни совершенно на нее не действовал, она как бы
игнорировала его, свободно ведя свою роль. И все это в семь лет!
Ей дарили цветы, и она, милостиво улыбаясь, принимала подношения, а
затем, подав мне маленькую гантированную ручку, царственно покидала арену.
Я всерьез завидовал ее профессиональной выдержке, ее легкому, как
щекотка, волнению перед каждым представлением - волнению, от которого лишь
розовели щеки и ярче блестели сине-зеленые глаза. Она была Дзанни, и
веселия души ей было не занимать!
А я был я. Всякий раз, когда лицо мое превращалось в белую
бесстрастную маску Пьеро, я чувствовал страх.