нетяжкое, а сам точно птица райская. Ино и все так. Я землю пахал,
хлебушко возращивал - с боярином слова молвить не смел; а с легкой душой
пошел по земле, - глядишь, и к царю позвали...
Вскоре веселый красногубый боярин принял на себя попечение о
сибирских послах. Он потчевал их:
- Кушайте, пейте во здравие. Радость-то, радость какую привезли.
Гостюшки дорогие...
Яств было множество - в подливах, в соках, то пресных, то обжигавших
рот незнакомой пряной горечью. Мелентий Нырков жалко сморщился.
- Вино, как мед, - пробурчал Родион, - рыбка зато с огоньком.
Боярин всплеснул холеными белыми ладонями.
- Из-за моря огонек! - И он стал перечислять: корица, пипер, лист
лавровый, венчающий главы пиитов.
- Мы к баранине привычные, - не поняв, сказал сотник Ефремов.
Гаврила Ильин тоже не мог разобрать, вкусно все это или нет, но было
это как во снах, и он ел и утирался рукавом, и с гордостью смотрел, как
все эти люди в цветных сияющих облачениях рады им, казакам, и стараются
услужить, а у каждого из этих людей под началом - город или целая рать. И
Гаврила пытался сосчитать, сколько ратей у царя Ивана, и, забывшись,
толкнул бело-розового старичка в серебристом херувимском одеянии по левую
руку от себя.
А слуги ловко подхватывали пустевшие блюда. Каждая перемена кушаний
подавалась на новой посуде. В серебряных бочках кипели цветные меды. В
гигантском корыте, литом из серебра, лежал целый осетр. По столам пошли
кубки в виде петухов, лисиц, единорогов. Дважды не давали пить из одной
чары.
Уже под металлическими грудами глухо трещали доски. Так невообразимо
было изобилие, что забывалось, что это - золото, серебро, и малая часть
которого не имеет цены. А неисчерпаемый источник выбрасывал в палату все
новые и новые сокровища.
Царь сидел отделенный от всех - никто не сидел возле него. И в
полумраке Гаврила различал ликующее и вместе сумрачное выражение на лице
царя. Что-то голодное, ненасытное почудилось казаку в этом выражении. Но
царь почти не дотрагивался до кушаний, которые ставили перед ним, и тотчас
отсылал их. Ильин заметил, как полуобернувшись, он что-то проговорил.
Восемь человек внесли тяжелый предмет. То был терем, дворец или крепость
из чистого золота, аршина два длиной, с башенками и драконьими головами;
на месте глаз были вделаны алмазы. Дубовый стол охнул под великаньей
золотой игрушкой.
Царь нагнулся вперед, подперев подбородок ладонью левой руки, громко
сказал:
- Видишь, нищи мы и голы - в кафтанишке изодранном поклонимся в ноги
нашим врагам!
Человек в черном камзоле льстиво отозвался из-за царского плеча:
- Толикое видано лишь у короля Инка в златом царстве Перу!
То был голландский лекарь Эйлоф.
- Дорог камень алмаз, - продолжал царь. - Он утишает гнев и гонит
похоть. Потому место его - у государей, дабы, владея людьми, властвовали
прежде над собой.
Эйлоф подал фиал с вином. И тогда, внезапно отворотясь от сокровищ,
Иван Васильевич поднял его на свет. Словно большая ленивая рыба,
окаймленная звездным сверканием, проплыла в голубой хрустальной влаге.
- Хлябь морская, - медленно произнес царь. - Что в стклянице сей? А
ведь дороже она, истинно невиданная, и злата и лалов. Кровь и слезы -
злато, грех человечий. В ней же вижу - великого художества славу, дивных
веницейских искусников ликованье!
Он держал ее поднятой - переливалось звездное сверканье. Он держал ее
за стебелек ножки и ласкал ее взором - так, как ласкал (подумалось
Гавриле) шелковистых соболей длинными пальцами на посольском приеме.
- Русь! Корабль великий! К тому морю правили мы тебя...
Голос его то наполнялся звучной силой, то делался певучим, то падал
до вкрадчивого шепота - будто несколько переменчивых голосов жило в груди
у Ивана Васильевича, и он играл ими, любуясь их покорностью.
Бережно, как бы боясь погасить хрустальный блеск, опустил сткляницу.
И вот уже стольник с подносом в руках изогнулся перед боярином в середине
палаты.
- Князь Иван! Великий государь жалует тебя чарой со своего стола.
Боярин встал, решительным взмахом руки оправил волосы. И все в палате
встали и поклонились ему, когда он с одного дыхания осушил высокий
веницейский фиал.
- А расскажи ты, князь Иван Петрович, как круль Батур хотел Москву на
блюде шляхте поднести!
То зычно крикнул статный оружничий, ближний царя, Бельский.
Боярин ответил:
- Не свычен я, Богдан Яковлевич, рассказывать.
- А шепнул же ты крулю во Пскове такое, что тот сломя голову ускакал
в Варшаву... чтоб дорогой, не дай боже, не забыть!
- Кто же тот князь Иван? - спросил Ильин.
Веселый боярин-доброхот пояснил звучным шепотом:
- Шуйский князь!
И казаки отложили еду и питье, чтобы яснее разглядеть знаменитого
воеводу, который целовал крест со всеми псковскими сидельцами стоять
насмерть против польской рати, сам кинул запал в пороховой погреб под
башней, когда поляки ворвались было через пролом, и там, в осажденном
Пскове, сломил кичливость Батория, уже предвкушавшего близкую победу в
страшной этой войне.
Бельский, хохоча, тряс роскошной бородой, спадавшей на грудь
малинового кафтана. Но царь стукнул по столу.
- Али уж вовсе ослаб брат наш Баторий, - сказал он хмуро, но
подчеркивая имя польского короля и титло "брат", точно играя, непонятно
для Ильина, ими, - умишком, что ли, оскудел, раз вы потешиться над ним
радехоньки? А он, вишь, и на престол скакнул через постелю старицы, Анны
Ягеллонки, страху не ведая... - И нежданно оборотился к послам. - Вот я
станишникам загадаю. Отгадайте, станишники: возможно ли царству великому,
как слепцу и глухарю, в дедовом срубе хорониться?
Как разобраться тут волжскому гулебщику? Но, видно, разобрался - не в
царском, так в своем, - споро, не смутясь, поднялся Кольцо:
- Несбыточно. Водяная дорожка в Сибирь привела. Стругу малому - малая
речка. Лебедю-кораблю и с Волги ход - в море Хвалынское.
Ловко угодил, забавник! Краткий гомон прокатился по палате и замер.
- Так, - повторил царь, - несбыточно. Так, Иван Кольцо! Вижу ныне, в
день веселия: крылья ширит страна. На всход солнечный - соколиный лёт.
Буде помилует бог - и доступим мы и то вселенское море на западе. Не жить
нам без того! Море праотич наших!
Богдан Бельский сказал:
- Да не по вкусу то иным гостям в твоих хоромах. Руку-то твою как
отводили!
- Скажи! - живо откликнулся Иван. И голос, и лицо его выразили
удивление. - Уж не веревкой ли рады были связать, радея о животе, о
нуждишках наших?
Бельский промолчал.
- Что ж они, разумом тверды паче нас грешных? Сердцем чисты, как
голуби? Прелести женской, плотских услад отреклись? Говори! - упрашивал
царь. - Может, землю свою и правду ее возлюбили больше жизни? В бдениях
ночных потом кровавым обливались?
Оружничий шевельнул широкими плечами.
- Что пытаешь, государь?
Он утопил руку в червонно-русых волосах бороды, глаза его округлились
и простодушно заголубели на полнокровном румяном лице.
- Не таи, Богданушка, - не все же тебе с девками на Чертолье
пошучивать... А может, открой, - и вовсе не о том радели? Али... - Иван
наклонился в сторону Бельского, будто поверяя ему одному: - Али и корень
природного государя извести умыслили... как того Зинзириха вандальского?
И сразу опал гомон в палате.
Надо всеми пирующими, неподалеку от казаков, высилось туловище
боярина-гиганта. Он все время сидел недвижно, хмурился, должно быть, не
слушал - только последние слова царя и долетели до него: он опустил и
поднял веки. Но кто такой Зинзирих вандальский, он, видно, не знал и
тотчас отогнал его от себя, а опять вспомнил что-то свое, досадное -
повернулся так, что грохнула дубовая скамья, и снова окаменел.
Царь же опять заговорил - негромко, торжественно.
- Бремя бы легкое - вразумить неразумных. Иная тягота выпала кормщику
великого корабля. Страшна тягота! - И все громче, все звучнее закончил: -
Бог укрепил кормщика! Неложных дал ему слуг. Ликует душа моя!
- Пиршество ликования! - подхватил казачий доброхот, князь Федор
Трубецкой. - И полился его шепот: - Чуден, велелепен ноне государь -
сколько лет не видали таким...
Он выкрикнул здравицу и славу великому государю. Вокруг подхватили,
сделалось шумно. Зазвенела посуда.
Казаков со всех сторон стали спрашивать о стране Сибирь, - какая она.
И Федор Трубецкой сам принялся отвечать на те вопросы, на которые не
поспевали ответить гости.
- А реки в тех местах есть? Рек-то сколько? - старался перекричать
других лупоглазый юнец с кукольными ушками, принятый Ильиным за боярина.
- Семь рек, - уверенно расчел Кольцо. - И против каждой - что твоя
Волга!
Юнец разинул детский рот. Кругом смеялись. И опять хохотали ближние
царевы, и ни разу не улыбнулся царь.
На подушке поднесли ему другую, двухвенечную корону. То была корона
поверженного Казанского царства. Он возложил ее на себя.
И снова Гаврилу Ильина поразило выражение ликующего, жадного
ожидания, которое жгло черты царя.
Царь хлопнул в ладоши.
- Иван Кольцо! Ты поведай: как хана воевали, многих ли начальных
атаманов знали над собой?
Всякий раз, как царь обращался к атаману, Ильин был горд. А Кольцо
отвечал не просто, но с нарочитым ухарством, прибаутками, точно мало ему
было, что выпало беседовать с царем, - еще и поддразнивал самого Ивана
Васильевича да испытывал: а что сегодня можно ему, атаману станичников,
вчера осужденному на казнь?
- Карасям щука, а ватаге атаман - царь.
Шелест пошел кругом: дерзко! Царь помолчал несколько мгновений, потом
выговорил хрипло:
- Потешил.
Тут Кольцо очутился возле царского кресла, пал на колени. А царь
вскинул руку, коснулся ладонью головы казака. И неожиданно, порывисто
казак поцеловал эту ладонь.
- С моего плеча, - сказал царь, - хороша ль будет с моего плеча
шубейка?
Он отпустил казака. И оборотился к палате:
- Не фарисеи - разбойник одесную сидит в горних. Князь Сибирский
нареку имя тати тому, Ермаку!
Уже не послам - прямо туда, в безмолвие кидал Иван язвящие слова:
- Всяк противляйся власти - богу противится. Горе граду, им же многие
обладают!
Голос его (как исторгался он из хилого состава, из трепетной, впалой
груди?) несся над столами, настигал на скамьях, в уголках, от него нельзя
было укрыться.
- Не вы ли жалуете нас Сибирским царством? Не вы: разбойные
атаманы-станишники. И за то все вины им прощаются. Гнев и опалу свою на
великую милость положу. Всяк честен муж да возвеселится: радость ныне! Не
посмеялись недруги над ранами отверстыми русской земли, над муками людей
наших, над скорбью моей! Дожил я до дня такого! А с тех... - он
остановился на миг... - с тех, кто одно мыслит с изменниками... - он
ударил посохом, вонзил его в помост, - с изменниками, которые, до князя
Ивана, хотели отпереть Псков Батуру, а Новгород шведам! - с тех псов
смердящих вдвое взыщу! Огнем и железом!
Гаврила видел: царь гневен. Но за что прогневался он на этих добрых,
услужливых, важных, блистающих, как небесное воинство, людей, кто из них и
чем прогневил его, этого Гаврила не понимал. И с внезапной робостью, какую
не мог подавить в себе, он стал оглядываться. У кукольного юнца испуганно
дрожали загнутые ресницы. Боярин, весь черный, косматый, глядел исподлобья
блестящими, колючими глазами. Рядом с ним, положив локти на стол, сидел
гигант. Как из камня высеченный тугой затылок, мощный, почти голый круглый