смеется, мне подмигивает. Мели, мол, Емеля, твоя неделя, а я
на сундуке и ключи у меня в кулаке. Я тетю Марфушу и так и
сяк. В уши ору, с сундука валю, хочу спихнуть. Надо подпол
открыть, Петеньку выручить. Да куда мне! Нешто я с ней слажу?
Ну стучит он в пол, стучит, время-то идет, а она с сундука
глазами вертит, не слушает.
По прошествии время -- ой батюшки, ой батюшки, всего-то я в
жизни навидалась-натерпелась, такой страсти не запомню, век
буду жить, век буду слышать Петенькин голосок жалостный, --
закричал-застонал из-под земли Петенька ангельская душенька,
-- загрыз ведь он его на смерть, окаянный.
Ну что мне, ну что мне теперь делать, думаю, что мне делать
со старухой полоумною и разбойником этим душегубом? А время-то
идет. Только я это подумала, слышь под окном Удалой заржал,
нераспряженный ведь он все время стоял. Да. Заржал Удалой,
словно хочет сказать, давай, Танюша, скорей к добрым людям
поскачем, помощь позовем. А я гляжу, дело к рассвету. Будь
по-твоему, думаю, спасибо, Удалой, надоумил, -- твоя правда,
давай слетаем. И только я это подумала, чу, слышу, словно мне
опять кто из лесу: "Погоди, не торопись, Танюша, мы это дело
по-другому обернем". И опять я в лесу не одна. Словно бы петух
по-родному пропел, знакомый паровоз снизу меня свистком
аукнул, я этот паровоз по свистку знала, он в Нагорной всегда
под парами стоял, толкачем назывался, товарные на подъеме
подпихивать, а это смешанный шел, каждую ночь он в это время
мимо проходил, -- слышу я, стало быть, снизу меня знакомый
паровоз зовет. Слышу, а у самой сердце прыгает. Нужли, думаю,
и я вместе с тетей Марфушей не в своем уме, что со мной всякая
живая тварь, всякая машина бессловесная ясным русским языком
говорит?
Ну да где тут думать, поезд-то уж близко, думать некогда.
Схватила я фонарь, не больно-то ведь как развиднело, и как
угорелая на рельсы, на самую середку, стою промеж рельс
фонарем размахиваю взад и вперед.
Ну что тут говорить. Остановила я поезд, спасибо он из-за
ветра тихо-тихо, ну просто сказать, тихим шагом шел.
Остановила я поезд, машинист знакомый из будки в окошко
высунулся, спрашивает, не слышно, что спрашивает, -- ветер. Я
машинисту кричу, нападение на железнодорожный пост,
смертоубийство и ограбление, разбойник в доме, заступитесь,
товарищ дяденька, требуется спешная помощь. А пока я это
говорю, из теплушек красноармейцы на полотно один за другим,
воинский был поезд, да, красноармейцы на полотно, говорят "в
чем дело?", удивляются, что за притча поезд в лесу на крутом
подъеме ночью остановили, стоит.
Узнали они про все, вытащили разбойника из погреба, он
потоньше Петеньки тоненьким голоском пищит, смилуйтесь,
говорит, люди добрые, не губите, больше не буду. Вытащили его
на шпалы, руки ноги к рельсам привязали и по живому поезд
провели -- самосуд.
Уж я в дом за одежей не ворочалась, так было страшно.
Попросилась: возьмите меня, дяденьки, на поезд. Взяли они меня
на поезд, увезли. Я потом, не соврать, полземли чужой и нашей
объездила с беспризорными, где только не была. Вот раздолье,
вот счастье узнала я после горя моего детского! Но, правда, и
беды всякой много и греха. Да ведь это все потом было, это я в
другой раз расскажу. А тогда с поезда служащий железнодорожный
в сторожку сошел, казенное имущество принять и об тете Марфуше
сделать распоряжение, ее жизнь устроить. Говорят, она потом в
сумасшедшем доме в безумии померла. А другие говорили,
поправилась, выходилась.
Долго после услышанного Гордон и Дудоров в безмолвии
расхаживали по лужайке. Потом прибыл грузовик, неуклюже и
громоздко завернул с дороги на поляну. На грузовик стали
погружать ящики. Гордон сказал:
-- Ты понял, кто это, эта бельевщица Таня?
-- О, конечно.
-- Евграф о ней позаботится. -- Потом, немного помолчав,
прибавил: -- Так было уже несколько раз в истории. Задуманное
идеально, возвышенно, -- грубело, овеществлялось. Так Греция
стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией.
Возьми ты это Блоковское "Мы, дети страшных лет России", и
сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо
было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не
дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны,
а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь
все переносное стало буквальным, и дети -- дети, и страхи
страшны, вот в чем разница.
5
Прошло пять или десять лет, и однажды тихим летним вечером
сидели они опять, Гордон и Дудоров, где-то высоко у раскрытого
окна над необозримою вечернею Москвою. Они перелистывали
составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими
читанную, половину которой они знали наизусть. Читавшие
перекидывались замечаниями и предавались размышлениям. К
середине чтения стемнело, им стало трудно разбирать печать,
пришлось зажечь лампу.
И Москва внизу и вдали, родной город автора и половины
того, что с ним случилось, Москва казалась им сейчас не местом
этих происшествий, но главною героиней длинной повести, к
концу которой они подошли с тетрадью в руках в этот вечер.
Хотя просветление и освобождение, которых ждали после
войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все
равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные
годы, составляя их единственное историческое содержание.
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души
пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо
внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне
в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот
святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера
участников этой истории и их детей проникало их и охватывало
неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка
в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку
и подтверждение.
* Часть семнадцатая. СТИХОТВОРЕНИЯ ЮРИЯ ЖИВАГО *
1. ГАМЛЕТ
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить -- не поле перейти.
2. МАРТ
Солнце греет до седьмого пота,
И бушует, одурев, овраг.
Как у дюжей скотницы работа,
Дело у весны кипит в руках.
Чахнет снег и болен малокровьем
В веточках бессильно синих жил.
Но дымится жизнь в хлеву коровьем,
И здоровьем пышут зубья вил.
Эти ночи, эти дни и ночи!
Дробь капелей к середине дня,
Кровельных сосулек худосочье,
Ручейков бессонных болтовня!
Настежь все, конюшня и коровник.
Голуби в снегу клюют овес,
И всего живитель и виновник, --
Пахнет свежим воздухом навоз.
3. НА СТРАСТНОЙ
Еще кругом ночная мгла.
Еще так рано в мире,
Что звездам в небе нет числа,
И каждая, как день, светла,
И если бы земля могла,
Она бы Пасху проспала
Под чтение Псалтыри.
Еще кругом ночная мгла.
Такая рань на свете,
Что площадь вечностью легла
От перекрестка до угла,
И до рассвета и тепла
Еще тысячелетье.
Еще земля голым-гола,
И ей ночами не в чем
Раскачивать колокола
И вторить с воли певчим.
И со Страстного четверга
Вплоть до Страстной субботы
Вода буравит берега
И вьет водовороты.
И лес раздет и непокрыт,
И на Страстях Христовых,
Как строй молящихся, стоит
Толпой стволов сосновых.
А в городе, на небольшом
Пространстве, как на сходке,
Деревья смотрят нагишом
В церковные решетки.
И взгляд их ужасом объят.
Понятна их тревога.
Сады выходят из оград,
Колеблется земли уклад:
Они хоронят Бога.
И видят свет у царских врат,
И черный плат, и свечек ряд,
Заплаканные лица --
И вдруг навстречу крестный ход
Выходит с плащаницей,
И две березы у ворот
Должны посторониться.
И шествие обходит двор
По краю тротуара,
И вносит с улицы в притвор
Весну, весенний разговор
И воздух с привкусом просфор
И вешнего угара.
И март разбрасывает снег
На паперти толпе калек,
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И все до нитки роздал.
И пенье длится до зари,
И, нарыдавшись вдосталь,
Доходят тише изнутри
На пустыри под фонари
Псалтырь или Апостол.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь,
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья.
4. БЕЛАЯ НОЧЬ
Мне далекое время мерещится,
Дом на Стороне Петербургской.
Дочь степной небогатой помещицы,
Ты -- на курсах, ты родом из Курска.
Ты -- мила, у тебя есть поклонники.
Этой белою ночью мы оба,
Примостясь на твоем подоконнике,
Смотрим вниз с твоего небоскреба.
Фонари, точно бабочки газовые,
Утро тронуло первою дрожью.
То, что тихо тебе я рассказываю,
Так на спящие дали похоже.
Мы охвачены тою же самою
Оробелою верностью тайне,
Как раскинувшийся панорамою
Петербург за Невою бескрайней.
Там вдали, по дремучим урочищам,
Этой ночью весеннею белой,
Соловьи славословьем грохочущим
Оглашают лесные пределы.
Ошалелое щелканье катится,
Голос маленькой птички ледащей
Пробуждает восторг и сумятицу
В глубине очарованной чащи.
В те места босоногою странницей
Пробирается ночь вдоль забора,
И за ней с подоконника тянется
След подслушанного разговора.
В отголосках беседы услышанной
По садам, огороженным тесом,
Ветви яблоновые и вишенные
Одеваются цветом белЛсым.
И деревья, как призраки, белые
Высыпают толпой на дорогу,
Точно знаки прощальные делая
Белой ночи, видавшей так много.
5. ВЕСЕННЯЯ РАСПУТИЦА
Огни заката догорали.
Распутицей в бору глухом
В далекий хутор на Урале
Тащился человек верхом.
Болтала лошадь селезенкой,
И звону шлепавших подков
Дорогой вторила вдогонку
Вода в воронках родников.
Когда же опускал поводья
И шагом ехал верховой,
Прокатывало половодье
Вблизи весь гул и грохот свой.
Смеялся кто-то, плакал кто-то,
Крошились камни о кремни,
И падали в водовороты
С корнями вырванные пни.
А на пожарище заката,
В далекой прочерни ветвей,
Как гулкий колокол набата
Неистовствовал соловей.
Где ива вдовий свой повойник
Клонила, свесивши в овраг,
Как древний соловей-разбойник
Свистал он на семи дубах.
Какой беде, какой зазнобе
Предназначался этот пыл?
В кого ружейной крупной дробью
Он по чащобе запустил?
Казалось, вот он выйдет лешим
С привала беглых каторжан
Навстречу конным или пешим
Заставам здешних партизан.
Земля и небо, лес и поле
Ловили этот редкий звук,
Размеренные эти доли
Безумья, боли, счастья, мук.
6. ОБЪЯСНЕНИЕ
Жизнь вернулась так же беспричинно,
Как когда-то странно прервалась
Я на той же улице старинной,
Как тогда, в тот летний день и час.
Те же люди и заботы те же,
И пожар заката не остыл,
Как его тогда к стене Манежа
Вечер смерти наспех пригвоздил.
Женщины в дешевом затрапезе
Так же ночью топчут башмаки.
Их потом на кровельном железе
Так же распинают чердаки.
Вот одна походкою усталой
Медленно выходит на порог
И, поднявшись из полуподвала,
Переходит двор наискосок.
Я опять готовлю отговорки,