скрепя сердце, отдал пятьдесят марок, были его последние
берлинские дела. Покупка билета, в виде тетрадочки с
разноцветными, отрывными листами, относилась уже к бабочкам.
Элеонора не замечала ничего, улыбалась, была счастлива, чуя,
что он хорошо заработал, но боясь спросить, сколько именно.
Стояла прекрасная погода, Пильграм ни разу за день не повысил
голоса, а вечером зашла госпожа Фангер, владелица прачечной,
чтобы напомнить, что завтра свадьба ее дочери. Утром на
следующий день Элеонора кое-что выгладила, кое-что вычистила и
хорошенько осмотрела мужнин сюртук. Она рассчитывала, что
отправится к пяти, а муж придет погодя, после закрытия
магазина. Когда он, с недоумением на нее взглянув, отказался
пойти вообще, -- это ее не удивило, так как она давно привыкла
ко всякого рода разочарованиям. "Шампанское", -- сказала она,
уже стоя в дверях. Муж, возившийся в глубине с ящиками, ничего
не ответил, она задумчиво посмотрела на свои руки в чистых
перчатках и вышла. Пильграм привел в порядок наиболее ценные
коллекции, стараясь все делать аккуратно, хотя волновался
ужасно, и, посмотрев на часы, увидел, что пора укладываться:
скорый на Кельн отходил в восемь двадцать. Он запер лавку,
приволок старый клетчатый чемодан, принадлежавший отцу, и
прежде всего уложил охотничьи принадлежности, -- складной
сачок, морилки с цианистым калием в гипсе, целлулоидовые
коробочки, фонарь для ночной ловли в лесу и несколько пачек
булавок, -- хотя вообще он предполагал поимок не расправлять, а
держать сложенными в конвертиках, как это всегда делается во
время путешествий. Упаковав это все в чемодан, он перенес его в
спальню и стал думать, что взять из носильных вещей. Побольше
плотных носков и нательных фуфаек, остальное не важно.
Порывшись в комодах, он уложил и некоторые предметы, которые в
крайнем случае можно было продать, -- как, например, серебряный
подстаканник и бронзовую медаль в футляре, оставшуюся от тестя.
Затем он с ног до головы переоделся, сунул в карман трубку,
посмотрел в десятый раз на часы и решил, что пора собираться на
вокзал. "Элеонора", -- позвал он громко, влезая в пальто. Она
не откликнулась, он заглянул в кухню, ее там не было, и он
смутно вспомнил про какую-то свадьбу. Тогда он достал клочок
бумаги и написал для нее карандашом несколько слов. Записку и
ключи он оставил на видном месте, и, чувствуя озноб от
волнения, журчащую пустоту в животе, в последний раз проверил,
все ли деньги в бумажнике. "Пора, -- сказал Пильграм, -- пора",
-- и, подхватив чемодан, на ватных ногах направился к двери.
Но, как человек, пускающийся впервые в дальний путь, он
мучительно соображал, все ли он взял, все ли сделал, -- и тут
он спохватился, что совершенно нет у него мелочи, и, вспомнив
копилку, пошел в лавку, кряхтя от тяжести чемодана. В полутьму
лавки со всех сторон его обступили душные бабочки, и Пильграму
показалось, что есть даже что-то страшное в его счастии, -- это
изумительное счастие наваливалось, как тяжелая гора, и,
взглянув в прелестные, что-то знающие глаза, которыми на него
глядели бесчисленные крылья, он затряс головой, и, стараясь не
поддаться напору счастья, снял шляпу, вытер лоб и, увидев
копилку, быстро к ней потянулся. Копилка выскочила из его руки
и разбилась на полу, монеты рассыпались, и Пильграм нагнулся,
чтобы их собрать.
Подошла ночь, скользкая, отполированная луна без малейшего
трения неслась промеж облаков, и Элеонора, возвращаясь за
полночь со свадебного ужина домой, чуть-чуть пьяная от вина, от
ядреных шуточек, от блеска сервиза, подаренного молодоженам,
шла не спеша и вспоминала со щемящей нежностью то платье
невесты, то далекий день собственной свадьбы, -- и ей казалось,
что, будь жизнь немного подешевле, все было бы в мире хорошо, и
можно было бы прикупить малиновый молочник к малиновым чашкам.
Звон вина в висках, и теплая ночь с бегущей луной, и
разнообразные мысли, которые все норовили повернуться так,
чтобы показать привлекательную, лицевую сторону, все это смутно
веселило ее, -- и, когда она вошла в подворотню и отперла
дверь, Элеонора подумала, что все-таки это большое счастье
иметь квартиру, хоть тесную, темную, да свою. Она, улыбаясь,
зажгла свет в спальне и сразу увидела, что все ящики открыты,
вещи разбросаны, но едва ли успела в ней возникнуть мысль о
грабеже, ибо она заметила на столе ключи и прислоненную к
будильнику записку. Записка была очень краткая: "Я уехал в
Испанию. Ящиков с алжирскими не трогать. Кормить ящериц".
На кухне капал кран. Она открыла глаза, подняла сумку и
опять присела на постель, держа руки на коленях, как у
фотографа. Изредка вяло проплывала мысль, что нужно что-то
сделать, разбудить соседей, спросить совета, быть может,
поехать вдогонку... Кто-то встал, прошелся по комнате, открыл
окно, закрыл его опять, и она равнодушно наблюдала, не понимая,
что это она сама делает. На кухне капал кран, -- и,
прислушавшись к шлепанию капель, она почувствовала ужас, что
одна, что нет в доме мужчины... Мысль, что муж действительно
уехал, не умещалась у нее в мозгу, ей все сдавалось, что он
сейчас войдет, мучительно закряхтит, снимая сапоги, ляжет,
будет сердиться на кран. Она стала качать головой и, постепенно
разгоняясь, тихо всхлипывать. Случилось нечто невероятное,
непоправимое, -- человек, которого она любила за солидную
грубость, за положительность, за молчаливое упорство в труде,
бросил ее, забрал деньги, укатил Бог знает куда. Ей захотелось
кричать, бежать в полицию, показывать брачное свидетельство,
требовать, умолять, -- но она все продолжала сидеть неподвижно,
-- растрепанная, в светлых перчатках.
Да, Пильграм уехал далеко. Он, вероятно, посетил и
Гранаду, и Мурцию, и Альбарацин, -- вероятно, увидел, как
вокруг высоких, ослепительно белых фонарей на севильском
бульваре кружатся бледные ночные бабочки; вероятно, он попал и
в Конго, и в Суринам, и увидел всех тех бабочек, которых мечтал
увидеть, -- бархатно черных с пурпурными пятнами между крепких
жилок, густо синих и маленьких слюдяных с сяжками, как черные
перья. И в некотором смысле совершенно не важно, что утром,
войдя в лавку, Элеонора увидела чемодан, а затем мужа, сидящего
на полу среди рассыпанных монет, спиной к прилавку с
посиневшим, кривым лицом, давно мертвого.
Владимир Набоков
ПРОЗРАЧНЫЕ ВЕЩИ
Вере
1.
А, вот и нужный мне персонаж. Привет, персонаж! Не слышит.
Возможно, если бы будущее существовало, конкретно и индиви-
дуально, как нечто, различимое разумом посильней моего, прошлое
не было бы столь соблазнительным: его притязания
уравновешивались бы притязаниями будущего. Тогда бы любой
персонаж мог уверенно утвердиться в середине качающейся доски и
разглядывать тот или этот предмет. Пожалуй, было бы весело.
Но будущее лишено подобной реальности (какой обладает
изобра-жаемое прошлое или отображаемое настоящее); будущее - это
всего лишь фигура речи, призрак мышления.
Привет, персонаж! Что такое? Не надо меня оттаскивать. Не
собираюсь я к нему приставать. Ну ладно, ладно. Привет,
персонаж... (в по-следний раз, шепотком).
Когда мы сосредотачиваем внимание на материальном объекте, как
бы оный ни располагался, самый акт сосредоточения способен
помимо нашей воли окунуть нас в его историю. Новичкам следует
научиться скользить над материей, если они желают, чтобы материя
оставалась во всякое время точно такой, какой была. Прозрачные
вещи, сквозь которые светится прошлое!
Особенно трудно удерживать в фокусе поверхность вещей -
рукодельных или природных, - по сути своей недвижных, но изрядно
помыканных ветреной жизнью (вам приходит на ум, и правильно
делает, камень на косогоре, над которым за неисчислимые годы,
промахнуло многое множество разных зверюшек): новички, весело
напевая, проваливаются сквозь поверхность и глядишь, уже с
детской отрешенностью смакуют кто историю этого камня, а кто вон
той вересковой пустоши. Поясняю. Тонкий защитный слой
промежуточной реально-сти раскинут поверх искусственной и
естественной материи, и если вам угодно остаться в настоящем,
при настоящем, на настоящем, - то уж постарайтесь не прорывать
этой напряженной плевы. Иначе неопытный чародей может вдруг
обнаружить, что он уже не ступает больше по водам, а стойком
утопает в окружении удивленно глазеющих рыб. Подробности следом.
2.
В качестве персонажа Хью Персон (испорченное "Петерсон", кое-кем
произносимое "Парсон") высвобождал свое нескладное тело из
такси, которое доставило его из Трукса на этот дрянной горный
курорт, и еще поникнувший головой в низком проеме,
предназначенном для нарождающихся гномов, поднял глаза, - не для
того, чтобы по-благодарить открывшего дверцу шофера за
схематически услужливый жест, но желая сравнить облик отеля
"Аскот" ("Аскот"!) с восьмилетней давности - пятая часть его
жизни - воспоминанием, награвированным горем. Страшноватое это
строение из серого камня и бурого дерева щеголяло
вишенно-красными ставнями (не сплошь затворенными), которые он
по какому-то мнемооптическому капризу запомнил яблочно-зелеными.
По сторонам ступеней стояли на двух железных столбах каретные
фонари с электрическими лампочками внутри. Лакей в переднике
дробно сбежал по этим ступеням, чтобы принять два чемодана и
(под мышку) обувную коробку, проворно извлекаемые водителем из
зияющего багажника. Персон расплачивается с проворным водителем.
Неузнаваемый вестибюль был, без сомнения, так же убог, как и
всегда.
Записывая у стойки имя и отдавая паспорт, Персон спрашивал
по-французски, английски, немецки и сызнова по-английски, здесь
ли еще старый Крониг, распорядитель, чью толстую физиономию и
поддельную жовиальность он помнил так ясно.
Консьержка (белокурый шиньон, милая шея) ответила - нет, мсье
Крониг оставил их, чтобы занять, представьте себе, пост
управляющего отелем "Воображение" в Буре (так он услышал). В
виде иллюстрации или же довода возникла травянисто-зеленая,
небесно-голубая открытка с раскорячившимися постояльцами.
Подпись на трех языках, и только в немецкой имеется идиома.
Английская гласит: "Лежачий Лужок" - и словно назло,
мошенница-перспектива расперла лужок до диких размеров.
"Он умер в прошлом году", - сказала девушка (en face совсем не
похожая на Арманду), сметая последние крохи интереса, какой
представлял цветной снимок "Восхождения" в Куре.
"Значит, здесь меня вспомнить некому?"
"Сожалею", - сказала она с привычной интонацией его покойной
жены.
Сожалела она и о том, что поскольку он не может сказать, какую
из комнат третьего этажа он занимал, она в свой черед не может
его туда поселить, да и этаж к тому же заполнен. Разминая лоб,
Персон сказал, что номер комнаты был где-то в середине
трехсотых, а выходила она на восток, солнце встречало его на
кроватном коврике, впрочем, никакого вида из нее не открывалось.
Он очень нуждался в ней, но закон требовал уничтожения записей в
случае, если распорядитель, пусть даже и бывший, проделает то,
что проделал Крониг (как видно, самоубийство считалось сродни
подделке отчетности). Помощник девушки, представительный молодой
человек в черном, с угрями на горле и подбородке, проводил
Персона в комнату четвертого этажа; во весь путь он с
пристальностью телеманьяка ел глазами уплывавшую вниз пустую
синеватую стену, а по другую его руку не менее пристальное
зеркало лифта на несколько текучих мгновений отразило господина
из Массачусетса, его длинное, худое и скорбное лицо с чуть
выступающей челюстью и четой симметричных складок у рта,
которые, пожалуй, и могли бы наделить облик этого господина
грубоватой суровостью, свойственной альпинистам, если бы его