мог бы прочувствовать все это лучше, чем судья в конце своей
карьеры, -- я имею в виду господина советника Фалько, чье
мужественное заявление стоит того, чтобы над ним поразмыслить:
"Был у меня единственный за всю жизнь случай, когда я
высказался против смягчения приговора, за казнь подсудимого.
Мне казалось, что присутствие на экзекуции не лишит меня
душевного равновесия. Преступник, кстати сказать, был личностью
вполне заурядной: он всего-навсего замучил свою маленькую дочь
и швырнул ее тело в колодец. И что же? Спустя недели и даже
месяцы после казни, она продолжала преследовать меня по
ночам... Я, как и многие, прошел войну, видел, как гибнут ни в
чем не повинные молодые люди, но могу сказать, что при виде
этого ужасного зрелища не испытывал таких угрызений совести,
какие пережил, став соучастником организованного убийства,
именуемого высшей мерой наказания" [*].
----------
[*] Журнал "Realites". ¬ 105, октябрь 1954 г.
----------
Но почему же, в конце концов, общество продолжает верить в
назидательность таких примеров, -- ведь они не в силах
остановить волну преступлений, а их воздействие, если оно и
есть, остается незримым? Прежде всего, высшая мера не способна
смутить человека, не подозревающего о том, что его ждет участь
убийцы, того, кто решается на убийство в считанные секунды,
готовит роковой шаг с лихорадочной поспешностью или под
влиянием навязчивой идеи; не остановит она и того, что
отправляется на встречу с кем-то для выяснения отношений. Он
прихватывает с собою оружие, только чтобы запугать отступника
или противника, и пускает его в ход, сам того не желая или
думая, что не желает. Словом, угроза смертной казни -- не
препона для человека, попавшего в преступление, как попадают в
беду. То есть угроза эта в большинстве случаев оказывается
бессильной. Справедливости ради заметим, что в подобных случаях
она осуществляется лишь изредка. Но само слово "изредка"
способно бросить нас в дрожь.
Отпугивает ли она хотя бы тех, против кого главным образом
и направлена, тех, кто живет преступлением. Маловероятно. У
Кестлера можно прочесть, что в ту пору, когда в Англии вешали
карманников, оставшиеся на свободе воры изощрялись в своем
ремесле среди толпы, окружавшей виселицу, на которой
вздергивали их собрата. Согласно статистическим данным,
опубликованным в начале нашего века в той же Англии, из 250-и
повешенных 170 ранее сами присутствовали при двух-трех смертных
казнях. Еще в 1886 году 164 из 167-и смертников, прошедших
Бристольскую тюрьму, были свидетелями по меньшей мере одной
экзекуции. Такого рола статистика стала теперь невозможна во
Франции по причине покрова тайны, окутывающей смертные казни.
Но собранные и Англии данные наводят на мысль, что среди зевак,
стоявших рядом с моим отцом в то утро казни, было предостаточно
будущих преступников -- и уж их-то не мучили приступы тошноты.
Устрашение действует только на боязливых, которые и не
помышляют о преступлении, но отступает перед сорвиголовами,
которых она как раз при звана обуздывать. У Кестлера и в других
специальных грудах можно отыскать еще более убедительные цифры
и факты, относящиеся к данному вопросу.
При всем при том невозможно отрицать -- люди боятся
смерти. Лишение жизни -- тягчайшее из наказаний, источник
невыразимого ужаса. Страх перед смертью, за родившийся в самых
темных глубинах человеческого существа, пожирает и опустошает
его; жизненный инстинкт, поставленный под угрозу, безумствует и
корчится в мучительном смятении. Законодатели, стало быть,
руководствовались мыслью, что их закон воздействует на один из
самых тайных и мощных рычагов человеческой натуры. Но закон
всегда неизмеримо проще натуры. И когда, стремясь возобладать
над нею, он сбивается с пути в слепых пространствах
человеческой души, ему более, чем когда-либо, грозит опасность
оказаться бессильным перед той сложностью, которую он намерен
одолеть.
Страх перед смертью, таким образом, очевиден, но
существует и другая очевидность: как бы ни был силен этот
страх, ему не пересилить страстей человеческих. Прав был Бэкон,
говоря, что даже самая слабая страсть способна преодолеть и
укротить страх перед смертью. Жажда прощения, любовь, чувство
чести, скорбь, какой-то другой страх -- все они торжествуют над
страхом перед смертью. А если это под силу таким чувствам, как
любовь к тому или иному человеку или стране, не говоря уже о
безумной тяге к свободе, то почему бы то же самое не доступно
алчности, ненависти, зависти? Век за веком смертная казнь,
подчас сопряженная с изощренными мучительствами, пыталась взять
верх над преступлением, но ей это так и не удалось. Почему же?
Да потому, что инстинкты, ведущие между собой борьбу в
человеческой душе, не являются, как того хотелось бы закону,
неизменными силами, пребывающими в состоянии равновесия. Это
изменчивые сущности, поочередно терпящие поражение или
одерживающие победу; их взаимная неустойчивость питает жизнь
духа, подобно тому, как электрические колебания порождают ток в
сети. Представим себе ряд психических колебаний, от желания
похудеть до страсти к самоотречению, я которые все мы
испытываем в течение одного дня. Умножим эти вариации до
бесконечности -- и получим представление о нашей
психологической многомерности. Эти противоборствующие силы
обычно слишком мимолетны, так что ни одна из них не может
целиком взять власть над другой. Но бывает, что какая-то из
них, словно срываясь с цепи, завладевает всем полем сознания;
тогда ни один инстинкт, включая волю к жизни, уже не может
противостоять тирании этой неодолимой силы. Для того, чтобы
смертная казнь и впрямь была устрашающей, следовало бы изменить
человеческую натуру, сделать ее столь же устойчивой и ясной,
как сам закон. Но это была бы мертвая натура.
Между тем она полна жизни. Вот отчего, сколь бы я
поразительным это ни казалось тому, кто не прослеживал и не
испытывал на себе всю сложность человеческой натуры, убийца, в
большинстве случаев, в момент преступления чувствует себя
невиновным. Каждый преступник оправдывает себя еще до суда. Он
поступает так если не по праву, то хотя бы в силу смягчающих
обстоятельств. Он ни о чем не думает и ничего не предвидит, а
если и думает, то лишь для того, чтобы предвидеть свое полное и
окончательное оправдание. С какой же стати ему бояться того,
что представляется ему в высшей степени невероятным? Страх
смерти овладевает им только после суда, но не до преступления.
Посему необходимо, чтобы закон, стремясь к устрашению, не
оставлял убийце ни малейшего шанса, чтобы он был заранее
неумолим и не учитывал никаких смягчающих обстоятельств. Но кто
из нас решился бы требовать такое?
А если бы и решился, ему пришлось бы столкнуться еще с
одним парадоксом человеческой натуры: тяга к жизни, сколь
фундаментальным инстинктом ее ни считай, не фундаментальнее
другого инстинкта, о котором помалкивают записные психологи, --
тяги к смерти, направленной подчас на самоуничтожение и на
уничтожение других. Вполне вероятно, что тяга к убийству
нередко совпадает со стремлением к самоубийству, саморазрушению
[*]. Таким образом, инстинкт самосохранения уравновешивается, в
разных пропорциях, инстинктом саморазрушения. Только он
полностью объясняет разнообразные пороки -- от пьянства до
наркомании, -- помимо воли человека ведущие его к гибели.
Человек хочет жить, но бесполезно надеяться, что этим желанием
будут продиктованы его поступки. Ведь он в то же время жаждет
небытия, стремится к непоправимому, к самой смерти. Вот так и
получается, что преступник зачастую тяготеет не только к
преступлению, но и к вызванному им собственному несчастью, и
чем оно безмернее, тем вожделенней. Когда это дикое желание
разрастается и становится всепоглощающим, то перспектива
смертной казни уже не только не сдерживает преступника, но,
может статься, с особой силой влечет его к всепоглощающей
бездне. И тогда, в известном смысле, он решается на убийство,
чтобы погибнуть самому.
----------
[*] В прессе каждую неделю сообщается о преступниках,
которые колебались между убийством и самоубийством.
----------
С учетом всех этих странных особенностей становится
понятно, отчего мера наказания, задуманная для острастки
нормальных людей, лишается всей своей силы при столкновении с
обычной психологией. Вся без исключения статистика, относящаяся
к тем странам, где смертная казнь отменена, и ко всем прочим,
показывает, что не существует никакой связи между ее отменой и
уровнем преступности [*]. Последняя не растет и не сокращается.
Гильотина существует сама по себе, преступление -- само по
себе; их связывает только закон.
----------
[*] В отчете английского Select Committee (1930) и
Королевской комиссии, недавно продолжившей исследования,
говорится: "Все изученные нами статистические данные
свидетельствуют о том, что отмена смертной качни не влечет за
собой увеличения числа преступлений".
----------
Все, что мы можем заключить из цифр статистики, сводится к
следующему: веками смертной казнью каралось не только убийство,
но и другие преступления, однако постоянно применяемая высшая
мера не помогла искоренить ни одного из них. Теперь они давно
уже не караются смертью, тем не менее, число их не возросло, а
кое-какие из них даже пошли на убыль. Равным образом, карой за
человекоубийство столетиями служила казнь, но несмотря на это,
Каинов род не перевелся до сих пор. В тридцати трех странах
высшая мера либо отменена, либо не применяется на практике, но
в результате количество убийств нисколько не увеличилось. Кто
решится заключить из всего этого, что смертная казнь и в самом
деле служит устрашением?
Консерваторы не в состоянии отрицать эти факты и цифры. Но
их последний и решающий довод против подобных выкладок сам по
себе знаменателен и служит объяснением парадоксальной позиции
общества, тщательно скрывающего казни, которые оно же считает
назидательными. "Ничем, в самом деле, не подтверждается, --
говорят они, -- что смертная казнь назидательна; ясно как день,
что она не сумела устрашить тысячи и тысячи убийц. Но мы не
можем судить и о том, скольких она все-таки отвратила от
преступления; посему мнение о ее неэффективности тоже ни на чем
не основано". Выходит, что страшнейшее из наказаний, влекущее
за собой бесповоротное уничтожение осужденного и являющееся
наивысшим правом общества, основывается лишь на вероятности,
которая не поддается проверке. А ведь смерть не знает ни о
каких степенях и вероятностях. Все, чего она коснулась,
застывает в непоправимом окоченении. Тем не менее, у нас
прибегают к ней, руководствуясь одновременно и случаем, и
расчетом. Даже будь этот расчет разумным, не следовало бы
подкрепить его достоверностью, прежде чем посылать кого бы то
ни было на самую верную из смертей? А пока преступника
рассекают надвое не столько за совершенное им преступление,
сколько во имя всех преступлений, которые могли бы совершиться
и не совершились, которые еще могут произойти, но не
произойдут. Самая зыбкая неопределенность торжествует здесь над
самой неколебимой достоверностью.
Не одного меня поражает столь опасное противоречие.
Государство также осуждает его, и эти муки совести, в свой
черед, объясняют всю противоречивость его позиции. Оно не