Они не испытывают к тебе... некоторую неприязнь?
На этот раз она рассмеялась.
- О, нет. Никогда. Для этого они слишком независимы. Ты это видел.
Они не нуждаются в нас для того, чтобы мы сделали что-нибудь такое, чего
они ни могут сами. Мы - часть семьи. Мы делаем абсолютно то же, что и они.
И в действительности это не имеет значения - я имею в виду зрение. Да и
слух тоже. Посмотри вокруг себя. Есть ли у меня какие-то преимущества
из-за того, что я вижу, куда иду?
Мне пришлось признать, что нет. Но все еще оставалось ощущение того,
что она о чем-то умалчивает.
- Я знаю, что тебя беспокоит. Относительно того, чтобы оставаться
здесь.
Ей пришлось привлечь мое внимание к моему первому вопросу; мои мысли
блуждали.
- Что же это?
- Ты не чувствуешь своего участия в повседневной жизни. Не вносишь
свою долю труда. Ты очень совестлив, и хочешь это делать. Я вижу.
Она, как обычно, поняла меня правильно, и я согласился с ней.
- А ты не сможешь этого делать, пока не научишься разговаривать со
всеми. Поэтому вернемся к твоим урокам. Твои пальцы все еще очень неловки.
Научиться следовало многому. Прежде всего - неспешности. Они были
медленными и методичными работниками, ошибались редко, и их не заботило,
что какая-то работа занимает весь день - в том случае, если она делается
хорошо. Кода я работал один - подметал, собирал яблоки, полол - проблемы
не было. Но когда понадобилось работать в группе, пришлось привыкнуть к
совершенно иному темпу. Зрение позволяет человеку одновременно уделять
внимание нескольким аспектам своего занятия. А слепому, если работа
сложна, приходится все делать по очереди, все проверять на ощупь. У
верстака, однако, они работали гораздо быстрее меня. Я при этом чувствовал
себя так, будто пользуюсь пальцами ног, а не рук.
Я никогда не высказывал мысль, что могу сделать все гораздо быстрее
благодаря зрению или слуху. Они бы совершенно справедливо посоветовали мне
не совать нос не в свое дело. Принять помощь зрячего означало бы сделать
первый шаг к зависимости; а, в конце концов, после того, как меня здесь не
будет, им все еще придется выполнять ту же работу.
Это заставило меня снова подумать о детях. У меня стало складываться
мнение, что между родителями и детьми существует смутная, возможно
подсознательная, неприязнь. Было очевидно, что они очень любят друг друга;
но как дети могут не испытывать неприязнь из-за того, что их способности
отвергают? По крайней мере так рассуждал я.
Я быстро привык к распорядку вещей. Ко мне относились не лучше, и не
хуже, чем к другим, и я был этим доволен. Хотя я никогда не сделался бы
членом группы, даже если бы и захотел, ничто не указывало на то, что это
не так. Именно так они и обращались с гостями: как с одним из своих.
Жизнь здесь приносила удовлетворение в такой степени, в какой это
было бы невозможно в большом городе. Такое пасторальное умиротворение
присуще не только Келлеру, но там оно чувствовалось очень сильно. Земля
под твоими босыми ногами - это нечто такое, чего нет в городском парке.
Повседневная жизнь была хлопотливой, но приятной. Надо было кормить
кур и свиней, ухаживать за пчелами и овцами, вылавливать в пруду рыб,
доить коров. Работали все: мужчины, женщины и дети. И все, казалось,
устраивалось без видимого усилия. Казалось, что все знают, что надо
делать, и в то время, когда это требовалось. Вы могли бы подумать об этом
как о хорошо смазанной машине, но мне эта метафора никогда не нравилась,
особенно по отношению к людям. Я представлял себе организм. Любая
социальная группа - организм, но эта функционировала. У большинства других
коммун, где я побывал, имелись бросающиеся в глаза недостатки. Работа не
делалась, потому что все были слишком пьяны, или не хотели отвлекаться от
своих дел, или попросту не видели в ней необходимости. Такая
невежественность ведет к эпидемиям, эрозии почвы, к гибели людей от
холода, или вторжению сотрудников соцобеспечения, которые забирают ваших
детей. Я такое видел.
Здесь этого не было. Они четко представляли себе окружающий мир, не
поддаваясь благостным иллюзиям, присущим большинству утопий. Они делали ту
работу, которая была необходима.
Я так и не смог в точности понять работу всех шестеренок механизма
(снова машинная метафора). Одни лишь жизненные циклы в рыбных прудах были
настолько сложны, что я проникся благоговением. В одной из теплиц я убил
паука, а потом узнал, что он находился здесь специально для того, чтобы
поедать определенных насекомых, питавшихся растениями. Для того же служили
и лягушки. В воде жили насекомые, истреблявшие других насекомых; дошло до
того, что я боялся без разрешения прихлопнуть муху-поденку.
Со временем мне рассказали кое-что из истории общины. Ошибки
случались, но их было удивительно мало. Одна из них была связана с
безопасностью обитателей. Вначале они не предусмотрели ничего, так как
мало знали о жестокости и безмотивном насилии, которые добираются даже до
таких глухих мест. Логично и предпочтительнее всего было бы огнестрельное
оружие, но они не смогли бы им воспользоваться.
Однажды вечером приехала машина, полная пьяных. Об этом поселении они
узнали в городе. Они провели там два дня, перерезали телефонные провода, и
изнасиловали многих женщин.
Обсудили все варианты, и выбрали естественный: они купили пятерых
немецких овчарок. Не психопатов, которых предлагают на продажу под именем
"собак, умеющих нападать", а специально обученных - у фирмы, которую им
рекомендовала полиция в Альбукерке. Их обучили и как поводырей, и как
полицейских собак. До тех пор, пока посторонний не проявлял открытую
агрессивность, они были совершенно неопасны, но если это происходило, то
не обезоруживали его, а вцеплялись в глотку.
Как и большинство их выборов, этот оказался удачным. При следующем
вторжении оказалось двое убитых и трое серьезно искалеченных; все они
принадлежали к нападавшим. На случай организованной атаки они наняли
отставного морского пехотинца, чтобы он обучил их грязным приемам
рукопашного боя. Они не были прекраснодушными детьми-цветами.
Трижды в день устраивались три великолепных трапезы. Работа не
отнимала все время - был и досуг. Можно было посидеть с другом на траве
под деревом: обычно ближе к закату, непосредственно перед обедом. Можно
было на несколько минут прервать работу, чтобы поделиться с другим
чем-нибудь приятным. Я помню, как меня взяла за руку женщина (я вынужден
называть ее Высокая-с-зелеными-глазами) и отвела к месту, где под амбаром
росли грибы. Мы протиснулись туда, так что наши лица оказались на уровне
земли, вырвали несколько, и понюхали их. Она показала мне, как
пользоваться обонянием. Несколько недель назад я подумал бы, что мы
разрушили красоту этих грибов, но та, в конце концов, была лишь внешней. Я
уже начал меньше ценить зрение, которое так далеко от сути вещей. Она
показала мне, что они по-прежнему красивы для осязания и обоняния и после
того, как мы казалось бы, уничтожили их. В тот вечер они показались лучше
и на вкус.
И один из мужчин - я назову его Лысым - принес мне планку, которую
обстругивал в столярной мастерской. Я прикоснулся к ее гладкой
поверхности, понюхал ее, и согласился с ним, что она хороша.
А после вечерней трапезы - Собрание.
На третьей неделе моего пребывания там произошло нечто, показавшее
мне, какое место я занимаю среди них. Это было первой настоящей проверкой
того, значу ли я для них что-нибудь. Я хочу сказать, существенно значу. Я
хотел рассматривать их как своих друзей, и, наверное, мне было слегка
огорчительно думать, что точно так же они отнеслись бы к любому другому
пришельцу. Это чувство было ребяческим и несправедливым по отношению к
ним, и лишь позже я осознал свою неудовлетворенность.
Я ведром носил воду в поле, к саженцу дерева. Для этого служил шланг,
но сейчас им пользовались в другом конце поселка. Струи воды из
дождевальных установок не достигали этого саженца, и он начал сохнуть. Я
поливал его: пока не удастся придумать что-то другое.
Было жаркое время, около полудня. Воду я брал из-под крана,
находившегося рядом с кузницей. Я поставил ведро позади себя и подставил
голову под струю воды. На мне была незастегнутая полотняная рубашка. Было
приятно ощущать, как вода бежит по волосам и впитывается в ткань. Я стоял
так почти минуту.
Позади раздался звук падения и я ушиб голову, слишком быстро подняв
ее. Я обернулся и увидел женщину, распростертую на земле ничком. Она
медленно переворачивалась, держась за колено. У меня возникло неприятное
чувство, когда я понял, что она споткнулась о ведро, которое я неосторожно
оставил на бетонной пешеходной дорожке. Подумайте: вы прогуливаетесь там,
где не должно быть никаких препятствий, и внезапно оказываетесь на земле.
Их образ жизни возможен был лишь при взаимном доверии, которое должно было
быть абсолютным; все должны постоянно осознавать свою ответственность.
Меня приняли как своего, а я оказался недостойным. На душе было скверно.
У нее была глубокая царапина на колене, из которой сочилась кровь.
Она ощупала ее руками, сидя на земле, и начала выть. Это было странно и
вызывало боль. Слезы текли из ее глаз. Затем она стала барабанить кулаками
по земле, издавая при каждом ударе стоны: "Ммм... ммм... ммм!" Она была
рассержена, и имела на это полное право.
Когда я робко потянулся к ней, она обнаружила ведро. Она схватила
меня за руку и по ней добралась до моего лица. Ощупала мое лицо, продолжая
плакать, затем вытерла нос и встала. Слегка хромая, направилась к одному
из зданий.
Я уселся. Чувствовал я себя отвратительно и не знал, что делать.
Один из мужчин вышел, чтобы отвести меня туда же. Это был Великан. Я
называл его так потому, что он был самым высоким в Келлере. Как я позже
узнал, он не был чем-то вроде полицейского; просто он оказался первым, с
кем повстречалась раненая. Он взял меня за руку и ощупал мое лицо. На его
лице появились слезы, когда он понял мои чувства. Он попросил меня пойти с
ним.
Собрался импровизированный совет. Можете назвать его жюри присяжных.
В него вошли все, кто оказался под рукой, в том числе несколько детей -
всего человек десять-двенадцать. Все выглядели очень грустными. Там была и
женщина, которая поранилась из-за меня. Ее утешали трое или четверо. Я
буду называть ее Царапина, из-за заметного шрама на руке у плеча.
Все говорили - разумеется с помощью рук - как они сочувствуют мне.
Они поглаживали меня, пытаясь смягчить мою горечь.
Примчалась Пинк. Ее прислали как переводчика на случай необходимости.
Поскольку собрание носило официальный характер, им нужна была уверенность,
что я понимаю все происходящее. Она подошла к Царапине и немного поплакала
вместе с ней, затем подошла ко мне, и крепко обняла, объясняя с помощью
рук как она сожалеет о происшедшем. Я, образно говоря, собирал вещи.
Похоже, осталось лишь официально изгнать меня.
Затем мы все уселись на пол. Мы располагались близко друг к другу,
так что наши тела касались. Началось слушание дела.
В основном использовался язык жестов, но Пинк время от времени
вставляла отдельные слова. Я редко знал, кто что говорил, но так и должно
было быть. Группа выступала как один человек. До меня доводили лишь
единогласные мнения.
- Тебя обвиняют в нарушении правил, - сказала группа, - и в том, что
ты был причиной ранения [той, кого я называл: Царапина]. Ты будешь это
опровергать? Есть ли что-нибудь, о чем нам следует узнать?