Решение пришло сразу. Я вытащил опять свою жестяную коробку и незаметно
сунул комсомольский билет под махорку. Теперь я обращался к часовому уже как
к знакомому, к собеседнику:
- Слушай, друг, если меня посадят, передай мне, пожалуйста, мой табачок. Я
его вот под диван положил.
Тот, не глядя на меня, снова кивнул.
Вдалеке, у дверей коменданта, раздались громкие голоса, и к моему дивану (я
уже так его воспринимал) подвели высокого старшего лейтенанта. Держался он
совершенно свободно и безбоязненно. Он плюхнулся на диван, сказав мне и
часовому:
- Здорово, ребята!
Я ответил:
- Здравия желаю!
Часовой промолчал.
Старлей закричал:
- Я им покажу! Не по форме! У меня комендант московского гарнизона друг,
утром ему позвоню... Подумаешь, офицерский патруль! - От него попахивало
вином, на шее болталось вполне гражданское кашне. - Не по форме!
Он предложил мне и часовому закурить. Часовой, разумеется, отказался. У меня
же от слабого "Казбека" слегка закружилась голова.
Время от времени он вставлял в свой разговор странную фразу:
- Рассвет на Волге, разговор каЇмнями...
Это производило определенное впечатление. Под его крики я незаметно
задремал.
Он разбудил меня толчком локтя:
- Пошли помоемся!
Первое, что я обнаружил: часовой сменился. Как же теперь? Да ладно, может, и
к лучшему. Обнаружат коробку, а я где уже буду! И попробуй угадай: чей это
билет?
За зарешеченным окошком стояла тишина - спали. Напротив был туалет, мы
привели себя в порядок. Старлей долго вытирал лицо большим батистовым
платком, я удовольствовался рукавом шинели.
К дивану стремительно приблизился лейтенант:
- Товарищ старший лейтенант,- сказал он с удовольствием,- заступивший
дежурный комендант приказал сообщить, что вы свободны, и приглашает зайти за
документами.
- Рассвет на Волге, разговор каЇмнями,- ответствовал освобожденный, пожал, к
моему изумлению, мне руку и удалился с лейтенантом.
Я видел, как он вошел в комнату коменданта, как снова появился и исчез из
виду - для меня уже навсегда.
Я сидел усталый, пригорюнившись, не обращая внимания на дальний голос
дежурного. И внезапно воспринял его, как глас свыше:
- Рядовой Гаврилов!
- Я!
Наконец я вошел в кабинет коменданта и четко представился. Он сидел на фоне
широкого окна, и лицо его было плохо видно. Но, наверное, симпатичный. Он
протянул мне красноармейскую книжку с вложенным листком и сказал строго:
- Отправляйтесь в свою часть, благо недалеко. Пусть вас там накажут.
- Да тут рядом...
- Отправляйтесь,- повторил он.
- Есть отправляться! - Я повернулся через левое плечо, вышел в коридор и
пошагал к дивану. Взял декоративную трубку репродукций и, не обращая
внимания на нового часового, нагнулся и вытащил коробку с ее содержимым.
Ухоженный солдат, тоже с СВТ в руке, спустился со мной вниз, и меня
выпустили. Я пошел, не оглядываясь, потому, наверное, и не сумел отыскать
впоследствии этот огромный дом.
Лишь за углом я рассмотрел документы. На них не имелось ни единой пометки.
Это как же понимать? Ведь было уже утро девятнадцатого. Сейчас я пойду на
вокзал, и меня опять схватят?
Я начал расспрашивать прохожих и вскоре выяснил, как доехать на трамвае до
Коломенской - первой остановки от Москвы по нужной мне дороге. Через час с
небольшим я уже сидел в поезде и только боялся заснуть и пропустить свою
платформу. Разговоры я уже не слушал.
Почему же они не заметили Борькиной подделки? Дважды в милиции и один раз в
самой комендатуре! Ведь они специалисты - сквозь их руки проходят тысячи
разных документов. Из-за гурковской гениальности? Нет, конечно. Их
наметанный, изощренный глаз сразу же натыкался на мое грубое, явное
исправление числа, и они удовлетворялись этим, не взглянув на остальное.
Меня спасла моя же неумелость.
Я это понял еще в вагоне.
Помкомвзвод, конечно, не поверил, что я провел ночь в комендатуре. А кто бы
поверил?
- Погулял? - спросил он с хмурым пониманием. Но привезенным остался доволен.
Глотнул и одобрил: - Пойдет. Только резиной воняет...
Я объяснил:
- Это от пробки.
Вы, наверное, полагаете, что я долгое время подробно проворачивал в памяти
случившееся со мной? Должен вас разочаровать: уже на другое утро я об этом
не думал. Так, чудом ушедший от коршуна голубь через минуту поклевывает
зернышки как ни в чем не бывало. Вспоминать было некогда.
До сих пор сохранился осадок из-за отобранной Валькиной финки. Кто-кто, а я
понимал его состояние. Я, конечно, обещал достать еще лучше и старался как
мог, но так пока ничего и не получилось.
Зато Боря Гурков был доволен. Не знаю, чем больше,- своей удачной работой
или моим фартовым везением.
После войны он остался на сверхсрочную. Работал писарем в штабе полка -
основательный, очень честный. Ах, с какими он писал завитушками! Неужели
машинки и тем более компьютеры потеснили теперь эту трогательную профессию
ротного или штабного писаря? Позднее он демобилизовался, учился, хорошо
устроился. Он нашел меня через девятнадцать лет после войны, и мы сдружились
сильнее, чем в армии. Я не раз бывал у него на прекрасной северной реке, а
он у меня в столице. Посещали друг друга мы и с женами.
Сейчас он на пенсии, огородничает, давно и упорно строит дом. И пишет мне
письма сразу бросающимся в глаза кудрявым почерком. Но главное - чтоЇ он
пишет и как! Вот концовка недавнего его послания: "У меня и в моей семье все
по-старому. Пока все живы, и каждый по-своему здоров".
Я прочел эти слова по телефону своему умудренному коллеге и предложил
угадать: кто их написал? Тот восхитился и спросил неуверенно:
- Толстой?..
5. МИЛОЕ МИЛО
Опять ехали на фронт. На этот раз из Белоруссии. Думали, в Польшу, а куда же
еще? Оказалось, на юг, в Венгрию.
А до этого была баня.
Немногие бани - обязательное воспоминание войны. Большинство из них слишком
безлики, одинаковы и потому забыты. Они сами словно смыты мыльной, грязной
водой. И белье плохое забыто - сырые рубахи и рваные кальсоны - и вошебойки
бесполезные, еле греющие. Но помнится потрясающая банька в Красноармейске -
чистенькая, удобная, уютная,- мылся бы да мылся, не спешил. Все кругом
разбито или убого, а эта банька сияет, как церквушечка. А что? - там не
только тело отмывается.
Еще запомнил противоположное - душевые в Будапеште. Целый батальон встает
под сильные теплые струи. Раз-два! - и "выходи строиться!.."
Ну а чем же отличается баня в Старых Дорогах? Хоть убей, не помню. Наверное,
только Пашкиным мылом. Как та красотка в Карпатах сказала: "Милое мило"...
Наша рота мылась после минометчиков. Мы пришли, те уже одеваются. А Пашка
лезет впереди всех, ему кричат: ну ты! осади!.. Издеваются, смеются, а ему
хоть бы что.
Мыла выдали по крохотному кусочку - осьмушка, наверное, печатки, а то и
пол-осьмушки. Черное. Ни веников, ни мочалок, понятно, нет. Намылишь
платочек, у кого имеется, и оглаживаешь себя, а что толку, на жар вся
надежда. Каждый шайку норовит получше выбрать, а Пашка ходит вдоль лавок,
худой, костистый, и, где увидит мазок, мыльный остаточек, соскребает
железкой со стенки, скамьи или таза в жестяную баночку. Никто на него
внимания не обращает, привыкли: опять что-нибудь придумал.
Через день эшелон уже под парами. Саперы новые нары построили в вагонах,
печки раскаляются докрасна - зима!
И поехали.
На фронт всегда везут быстро, это с фронта медленно. Полтора месяца ехали из
Донбасса до Подмосковья. А сейчас проснешься утром, колеса стучат - та-таЇ,
та-таЇ, та-таЇ. В теплушке не только тепло, но и жарко, особенно тем, кто
близко к печке. В двери щель, но дверь закреплена с другой стороны поленом,
чтобы не откатилась и не выпал на полном ходу подошедший, еще полусонный
солдатик, только-только с нар. А они просыпаются один за другим, все чаще.
Ближе к завтраку или обеду - ждем уже остановки. Дневальные с бачками
наготове - к кухне бежать. Потом курят ребята, спят, из двери смотрят,
больше нечем заняться.
А Пашка держит в руке консервную жестянку с тем мылом, что в бане насобирал,
оно засохло, глубоко потрескалось, как придорожная грязь в жару. Он ставит
банку на печурку, чуть-чуть воды подливает, палочкой помешивает. Мыло уже
пузырится.
Никому дела нет. Только земляк его (они из Заволжья) Феоктистов смотрит,
готов помочь. Феоктистов у него словно бы ординарец, выполняет все
беспрекословно. И у рядовых бывают подчиненные, добровольно, без всяких
причин. Тут Пашка достает из вещмешка две или три аккуратные чурочки, каждая
по размеру как печатка хозяйственного мыла, и начинает эти деревяшки
расплавленной мыльной массой покрывать. Да ловко так! Даже канавки проводит
вдоль ребер и цифры какие-то выдавливает. А Феоктистов кладет их на шапку и
переправляет на край нар сушиться.
Теперь все смотрят: ну Пашка ловкач - мыло и мыло!
Эшелон гремит на стыках, а за дверью белые, заметенные деревушки, и черные
дырявые корпуса, и разбитые вокзалы, и сгоревшие в полях танки - и нет этому
конца.
По утрам никакой побудки, каждый спит, сколько хочет. И вдруг слышатся у
двери оживленные, удивленные голоса. Что там еще? Да вы посмотрите!
Вокруг нас горы. Многие повскакали с нар, встали у двери. Поезд еле
движется, испытывая явные затруднения. Он осторожно проползает между горами,
выкручиваясь из своего неловкого положения. Состав очень длинный, ему здесь
тесно, повороты следуют один за другим. Стоящие у дверей порою видят свой же
эшелон, идущим в обратную сторону, и машут солдатам из других рот.
Потом поезд останавливается. И мы замечаем, как по крутому, почти отвесному
снежному склону ползет вверх старуха. В руке палка, а за спиной мешочек -
несет что-то. И как она не скатывается? А навстречу ей мужик, тоже черная
фигура на белом, тоже с палкой. Но спускается - не валится кубарем. А совсем
наверху, да выше, выше смотри, деревушка. И оттуда к поезду еще один, еще,
еще. Так и повалили.
Солдатики из вагона стали выскакивать. Генка Гаврилов спрашивает:
- Это что, Белоруссия?
- Какая Белоруссия! Мы с Белоруссии едем.
- А, я спутал. Бессарабия? Или Румыния?
Тетка говорит:
- Так.
- Деньги наши здесь идут?
- Идут, идут.
А у одного солдата откуда-то спички. Все к нему. Нужно!
Тут Пашка вынимает из вещмешка одну свою поделку. Старик ему здоровый шмат
сала. Пашка начинает торговаться: мало даешь. Тот ему каравай белый, потом
еще один. Хлеб-то, известно еще по Украине, кукурузный, к вечеру засохнет,
раскрошится. Но другого нет. Пашка говорит старику про свой товар:
- Прячь скорее, командир увидит.
А красотка молодая стонет:
- Ой, милое мило!..
Ей - вторую фальшивку. А она от восторга Пашке руку целует - как попу. Ну и
тоже плата: хлеб и молоко. Феоктистов уже два котелка приготовил.
- Козье?
- Так.
Тут состав стал потягиваться, расправлять суставы. И команда:
- По ваго-о-нам!..
Пашка, понятно, угостил некоторых, не только сержантов, и салом, и молочком.
Ну а хлеб тем более нужно срубать, пока мягкий.
Угрызений совести, полагаю, не испытал никто. СлоЇва "престиж" вообще не
слыхал ни один человек в эшелоне. Да и чей престиж? Страны? Армии? Пашки?..
Оживление вызвало то, что девка Пашке руку поцеловала.
- Обратно поедем, прятаться придется. Она тебе даст!..
Последнее предположение встретили дружным хохотом.
Возвращались только в феврале сорок шестого. Тоже стояли несколько раз среди
гор, но в том ли месте - непонятно.
Половина ребят была из пополнения. Феоктистов беспрерывно спал на верхних
нарах.
Ѕ
* ПДС - парашютно-десантная служба.