с букетиком цветов, вручал его матери, затем деловито, по-учительски входил
в комнату-класс, мрачным видом своим запрещая все разговоры, к уроку не
относящиеся; более того, присутствие ребенка, то есть Ивана, считал столь
же недопустимым и вредным, как нахождение первоклашки в компании курящих
второгодников. Ивана поэтому за стол не сажали, загоняли его на стремянку,
не догадываясь о том, что после Наташки у Ивана обострился слух. Девчонка
мелькала во дворе, щебеча глупости, долетавшие до стремянки, если форточка
была приоткрыта; громкие речи Иван не воспринимал, пропускал мимо себя,
зато еле слышный шепот улавливал, не осмысливая, не вникая в него, уже
зная, что слова, спрятавшиеся в нем, сами когда-нибудь заговорят, их
вытолкнут запах и цвет, связанные с некогда услышанным. Он жил то с
опозданием, то с опережением, слова настигали его с задержкою по времени,
только через год после убийства Кирова прозвучал в нем разговор за двумя
стенами. Никитин всерьез уверял отца и мать: все беды России - от мечтаний
о сытости, и тяга к набитому желудку приводит к мору, нищете, голоду, из
чего и составлена история государства, где население никогда себя не
прокормит, где количество еды не соответствует числу едоков и правители
вынуждены не массу пищи увеличивать, а умерщвлять голодающих. Революции,
войны, смены властителей, продолжал упорствовать Никитин, - это и есть
самые верные способы прокорма остающихся в живых, людей в России всегда
будут убивать всеми дозволенными и недозволенными способами либо
ограничивать рацион отправкою едоков в тюрьмы и лагеря, что всегда есть и
будет. Сейчас же, бушевал Никитин, большевики перестарались, из чисто
политических выгод изничтожили самую продуктивную часть сельского
населения, так называемых кулаков, к чему приложил руку и Пантелей, зерна
теперь станет еще меньше, морить голодом - это уже будет государственная
необходимость, в ближайшие месяцы или годы начнется массовое уничтожение
городского населения, ждите арестов, Ленинград опустеет, - это я вам
говорю, с цифрами-то соглашаться надо!
Такими бредовыми речами доканывал он родителей, и те соглашались: да, надо
быть осторожными, никаких знакомств с теми, на кого может пасть подозрение,
ни единого повода к тому, что... Слушая злопыхателя, отталкивая от себя все
слова его, Ваня с высоты стремянки смотрел во двор, где Наташка развешивала
белье, поглядывал и на балкон, куда в незастегнутом халатике выходила
порою, тайком от мужа, покурить веселая женщина; мир был так разнообразен,
что ни одна книга не могла объяснить его, но так приятны все эти попытки
словом или формулой объять все сущее, и дикие, разуму неподвластные связи
соединяли мир и книги: Мопассан заставлял вдумываться в сущность бесконечно
малых величин, во все сужающуюся область между нулем и числами, к нему
стремящимися, зато невинные рассуждения Гёте о цветах радуги звали к
проходной "Красного выборжца", с толпой подруг появлялась недавняя
школьница Рая, притворно поражалась, пожимала плечами, однако же прощалась
с понятливыми товарками и вела Ивана к себе, целоваться до одури и боли в
деснах; иным, более тайным, занимались мать и Никитин в чьих-то домах, о
чем догадывался отец, но помалкивал, ведь и мать не замечала частых отлучек
отца, а обоим не понять, что научный работник Никитин противоречит себе:
сам же водит знакомство с подозрительными, с матерью хотя бы, ту погнали
уже из библиотеки, с ужасом обнаружили ее купеческое происхождение, и с
отцом ему не следовало бы знаться: у того еще один выговор за что-то. Себя
Никитин называл генетиком, работал в ВИРе, Всесоюзном институте
растениеводства, там он, наверное, получал цифры о количестве едоков и
пшеницы на один среднесоюзный рот, и прогнозы его стали оправдываться,
начались аресты (пятнадцатилетний Иван давно уже почитывал газеты и перед
сном слушал радио), однажды ночью увезли отца Наташки, он признался во
вредительстве, как это, оказывается, делали и все арестованные, что
угнетало, поражало родителей и что вызывало издевательский хохот Никитина,
уверявшего: все признаются и сознаются, все одной веревочкой повиты, "палач
пытает палача: ты людей - убивал?". Однажды он пришел без цветов,
потребовал немедленного отъезда родителей, Ленинград уже опасен, орал он,
был таким разъяренным, что не заметил Ивана, при нем произнес клятвенно:
"Леонид Григорьевич, вы знаете мое истинное отношение к супруге вашей, вы
можете себе представить, как буду я страдать без нее, и тем не менее
умоляю, готов в ноги броситься: уезжайте, пока живы и на свободе,
умоляю!.." По всей квартире пронеслось: "...яю ...яю ...яю!..", и мольба,
отраженная от стен, колыхалась и вибрировала, подстегивая родителей, уже
давно смирившихся с мыслью, что надо на время или навсегда покинуть
Ленинград, где почти все друзья и знакомые - враги народа, но так не
хочется уезжать, бросать такую квартиру! Никитин приходил почти ежедневно,
повергая родителей в ужас невероятными известиями; подходящая квартира
нашлась-таки, в Могилеве, работа отцу там обеспечена, мать возьмут в школу,
желающий бежать из Могилева готов обменяться квартирами. Началась
переписка, справки для обмена были получены, но чья-то властная рука мешала
переезду, отец уверял, что рука требует взятки, тогда-то мать и подала
идею: там же, в Могилеве, их родственник, многим обязанный Леониду, пусть
постарается, хозяин города все-таки, секретарь горкома партии! Отец сдался
на уговоры, написал в Могилев, домашнего адреса родственника не знал,
письмо отправил в партийный орган, уж там-то должны знать своих вождей,
ответа, однако, не получил, повторное послание тоже затерялось, та же
участь постигла и телеграмму, и вдруг этот родственник сам заявился в
Ленинград, и не один, со всем семейством. Однажды раздался требовательный
звонок, сидевший на стремянке Иван ухом, конечно, не повел, таинственное
число "пи" какой уже месяц будоражило его воображение, как и дразнившая
папироской женщина на балконе, совершенство форм обязывало, эллипс мыслился
то продолжением окружности, то предтечею; он уловил все-таки по голосам,
что родители всполошенно радостны приходу гостей, а те чем-то раздражены,
куда-то торопятся и хотят немедленно выяснить отношения. Голоса пошумели и
смолкли, хозяева и гости уединились, Иван перевернул страницу, глянул вниз
и увидел у подножия стремянки худенького мальчика, виновато глазеющего на
него; мальчику этому было столько же лет, сколько и ему, но казался он
меньше ростом, потому что Иван, оседлавший стремянку, видел его
уменьшенным, пришибленным, задравшим голову, низеньким, Иван возвышался над
белобрысым очкариком, что сразу и надолго определило, кто кому подчиняется,
и старшинство Ивана мальчишка признал немедленно, протянув ему красное
румяное яблоко и сказав, что завидует всем ленинградцам, ведь здесь так
много интересного, разного... Себя назвал Климом, сообщил, что он - из
Могилева, что Иван - его двоюродный брат, а может быть, и троюродный, он
точно не знает, яблоко же - настоящее, крымское, очень вкусное, в Могилеве
тоже есть румяные и сладкие яблоки, в Могилеве не так уж скучно, как это
может показаться. Затем поведано было о неудачливом детстве: до пяти лет
Клим не мог ходить без костылей, пока не отвалялся в грязях Евпатории, и
самые счастливые дни его - не после обретения ног, а тогда, когда он
ковылял по улицам и любовался домами и людьми, потому что все они - разные!
Да, они не похожи друг на друга - ни люди, ни дома, ни деревья, ни города,
крыши у домов бывают деревянными, железными, черепичными, соломенными,
крыши под разными наклонами к земле, к стенам, на крышах - и такое
случается - растут травы. А окна - на окнах занавески разных цветов из
разных тканей, на разной высоте, занавески закрывают от прохожих
внутренности комнат или, наоборот, дают им видеть комнаты и людей в них,
девчонку, которая натужно смотрит в учебник, жуя кончик косички, люди
вообще в своих жилищах ведут себя не так, как на улице, - он, Клим, это
давно заметил, еще тогда, когда, докостыляв до какого-либо дома,
рассматривал людей, да и люди-то - до того разные, что невозможно, кажется,
словом "люди" объять все разнообразие и разноцветие их, нет двух одинаковых
людей, человек от человека чем-нибудь да отличится, лица их - не похожие,
походки тоже, одежда разная, но, признаться, чем разнообразнее и
разноотличнее люди, тем острее желание видеть их одинаковыми, и однажды он,
Клим, пропустил мимо себя колонну красноармейцев и очень обрадовался: у
всех - одинаковые рубахи светло-зеленого цвета, штаны такие же, вместо
кепок и шапок - серо-зеленые шлемы, и у каждого красноармейца на плече -
как бы одно и то же ружье с сизым штыком. Так радостно было видеть
повторение человека в человеке, так приятно, и все же - не повторялись они,
на одинаковых рубахах - разные складки у ремней, штыки покачиваются,
ботинки разных размеров, и стоит вглядеться в лица - пропадает
одинаковость, губы, щеки, подбородки, глаза - у всех разные, и (Клим
доверительно коснулся стремянки) - и то поразительно, что, при всей
непохожести людей, они - люди, именно люди, их нельзя спутать с собаками, у
всех людей - две руки, две ноги, один нос, два глаза, средний рост их -
один метр шестьдесят восемь сантиметров, и то еще странно, что попадающиеся
на улице инвалиды, он сам в том числе, существа с одной ногой или рукой,
хромые, глухие, одноглазые, - все они подтверждают наличие у человека
обязательно двух ног, двух рук, двух ноздрей и так далее, и получали они
этот набор от родителей, разнясь в чем-то другом, вот братья той девочки,
что кусала кончик косы, на сестру свою совсем не похожи, но что-то во всей
семье - общее, только им присущее, причем люди стремятся, будучи родными,
как-то отдалиться друг от друга внешними или внутренними приметами, - вот
какие поразительные наблюдения проведены им, Климом Пашутиным, в Могилеве,
там же он узнал о Грегоре Менделе, который на горохе пытался раскрыть тайну
одинаковой неодинаковости; порою кажется, что Грегор Мендель тоже в детстве
был калекою и жадно всматривался в тех, кто бойко передвигался на ногах,
легко и свободно перемещаясь по земле...
Покусывая яблоко, выслушивая эту ерунду, Иван злился, потому что докучливые
признания могилевского шкета забивали уши, преграждали еле слышный поток
слов, произносимых в родительской комнате, там решалось что-то важное, его
самого касающееся; пацан из Могилева - это уже начинало бесить - лупил в
детстве глаза на то, что давно привлекало Ивана, с тех пор, как он раскусил
хитрость мозга, умеющего сваливать в одну кучу, символом помеченную,
абсолютно разные вещи, но - это он давно уже отметил - сколько бы трамваев
разных маршрутов ни сводилось в понятие "трамвай", отличное от "автобуса",
каждый вагон с дугою виделся все отчетливее. "Яблоко-то - гнилое..." -
процедил он, спрыгивая со стремянки так, чтоб толкнуть могилевца, чтоб
придавить шпендика, тощенького и робкого, не умеющего бросить камень в окно
и смыться, - спрыгнул, убедился, что так оно и есть: да ни в одну компанию
не примут двоюродного или троюродного братца, как был тот калекою, так и
остался, а тут и сама могилевская родня зычно позвала Клима, в два голоса,
в женском будто взметнулся ремень для порки, неожиданно заехавшие
родственники чужими людьми стояли в коридоре, отказываясь от чаепития, ни
улыбки на прощание, ни слова приветливого, отец хмуро молчал, мать -
счастливо улыбалась, но Иван-то знал причуды ее, мать всегда возбуждалась
неприятностями, однажды потеряла карточки на крупу - и хохотала до упаду.
Закрылась дверь за родней, принесшей какую-то беду, и родители впервые в
семейной жизни позвали сына к себе, на совещание, а тут и Никитин, за
версту чуявший опасность, кулаком долбанул по двери, забыв о звонке. Ему и
сыну было поведано о том, что в 1919 году хирург Баринов, попавший в плен к
белым вместе с госпиталем и врачевавший всех подряд, и белых и красных,
чего ни в одной анкете не скрывал, там, в белогвардейском тылу, встретил