картошкой и блины на масленую руками трескал, - так ведь чуть не из пушек
палили, когда в Питер приезжал. Любим мы чужеземца, почтительны к
иностранцу... В Австралии паспорт, гляди, получу, фамилию Петров сменю на
Педерсон - тогда вернусь, на белом коне въеду. <Прими, подай, пшел вон> -
простят: иностранцу у нас все прощают...
На улице Исаев ощутил тошноту, и перед глазами встали два больших
зеленых круга: они были радужные, зыбкие, словно круги луны во время
рождественских морозов в безлесной России. <Такая была луна, когда мы
ехали с отцом из Орска в Оренбург, - вспомнил Исаев, - он держал меня на
коленях и думал, что я спал, но продолжал мурлыкать колыбельную: <Спи, моя
радость, усни, в доме погасли огни, птицы уснули в саду, рыбки уснули в
пруду, спи...> Потом он мурлыкал мелодию, потому что плохо запоминал
стихи, и снова начинал шептать про уснувших в саду птиц... Если бы он был
жив, я, наверное, смог бы сейчас уснуть. Я бы заставил себя услыхать его
голос, и я бы знал, что есть на свете человек, который меня ждет. Я бы так
не сходил с ума - от ожидания, веры, неверия, надежды и безысходности>.
Аптекарь, повертев рецепт доктора Петрова, вздохнул:
- Отдаю вам последнюю упаковку, сэр. - Старый китаец говорил на
оксфордском английском, и он показался Максиму Максимовичу каким-то
зыбким, словно бы радужным, вроде тех кругов, что стояли в глазах,
нереальным и смешным. - Восхитительный препарат, некий сплав тибетской
медицины, рожденной пониманием великой тайны трав, и современной
европейской фармакологии.
- Где вы так выучили английский?
- Я тридцать лет работал слугой в доме доктора Вудса.
- А сколько вам сейчас?
- Я еще сравнительно молод, - улыбнулся аптекарь, - мне всего
восемьдесят три, для китайца - это возраст <Начинающейся Мудрости>.
- А сколько бы вы дали мне? - спросил Исаев, бросив в рот пилюлю из
упаковки препарата сна.
- Мне это трудно сделать, - ответил аптекарь. - Все европейцы кажутся
мне удивительно похожими друг на друга... Просто-таки одно лицо... Лет
сорок пять?
- Спасибо, - ответил Исаев и проглотил еще одну пилюлю. - Вы ошиблись
на семнадцать лет.
- Неужели вам шестьдесят три?
- Мне двадцать восемь.
- Твое окно на пятом этаже, с синими занавесками?
- Ты как это определил, Максимушка?
- Определил вот...
- Тебе писал кто об этом?
- Никто не писал. Но ведь такие занавески ты во Владивостоке сшила,
когда я из Гнилого Угла переехал на Полтавскую, - синие в белый горошек и
со сборочками по бокам.
- <Со сборочками>. С оборочками... Я никогда от тебя раньше этого
слова не слыхала, и сама стыдилась вслух произносить при тебе.
- Почему, Сашенька?
- Не знаю. Мы ведь каждый друг друга себе придумываем, чего-то в этом
своем придуманном знаем, чего-то не знаем, и постепенно того,
изначального, которого полюбили, начинаем забывать и возвращаемся в себя,
на круги своя. Наверное, мужчину, которого любишь, надо всегда немножко
бояться: как бы он не ушел, как бы в другую не влюбился, а женщины глупые,
они сразу замуровать несвободою его хотят, а потом устают от спокойствия,
словно победители в цирковых поединках.
- Лестница какая темная.
- Мальчишки лампочки вывинчивают,
- Ты почему так тихо говоришь?
- Боюсь тебя.
- Пива, пожалуйста. Белого. Холодного. Самого холодного.
Владелец этого маленького немецкого бара приносил пиво Исаеву сам -
он всегда садился к нему за столик, и они говорили о Германии: Карл Ниче
был родом из Мюнхена, а там Максим Максимович прожил с отцом пять лет.
- В такую жару лучше пить чуть подогретое пиво, майн либер Макс. Вы
можете простудить горло, если в такую жару станете пить ледяное пиво. Что
вы такой синий? Хвораете?
- Здоров, как бык, Карл. Немного устал.
Два мальчика сели возле лестницы, которая вела в полуподвал, и
крикнули - словно чтецы эстрадных куплетов - на два голоса:
- Кельнер, пива!
- Русские, - сказал Карл шепотом, - сейчас потребуют водки и черных
сухарей... Даже худенькие, даже молодые и воспитанные русские - все равно
свиньи. Сейчас я вернусь, если позволите...
Он поднялся из-за стола и крикнул в подвал, опершись на перила
лестницы:
- Два пива, поживей!
<Интересно, эти мальчики меня подхватили в аптеке или они ждали,
когда я выйду от доктора? - подумал Исаев. - Наверное, они все-таки меня
ждали возле дома врача. Но я не видел, как они вели меня. Плохо дело-то,
а? Совсем плохо...>
Она думает, что я сплю, - понял Исаев. - Господи, неужели я и ее
обманываю этим моим ровным дыханием и тем, как я опустил руку с кровати и
вытянул шею... Я вижу себя со стороны - даже когда сплю. Вот ужас-то. И
если я сейчас скажу ей, что я чувствую, как она сидит рядом со мной и
смотрит на мое лицо, и как у нее пульсирует синяя жилка возле ключицы, и
как она держит левую руку, прикрывая грудь, и сколько боли в ее глазах, я
стану последним негодяем, потому что она может решить, что я смотрел на
нее сквозь полуприкрытые веки. А может, я смотрю на нее сквозь
полуприкрытые веки? Нет. Глаза мои закрыты, просто я вижу ее, потому что я
приучен чувствовать все то, что рядом. Я думал, что это было со мной
только там, за кордоном, я думал, что дома это уйдет, и я снова стану
обычным человеком, как все, и не будет этой постоянной напряженности
внутри, но, видимо, это невозможно, и я навсегда останусь таким, который
верит только себе и еще двум связникам - Розе и Вальтеру, и больше никому.
Мне надо обмануть ее, надо как-то неудобно повернуться и открыть глаза, но
не сразу - чтобы не испугать ее, а постепенно: сначала потянуться, потом
что-то забормотать, а уже после - рывком - сесть на кровати и тогда лишь
открыть глаза. Она за эти мгновения успеет натянуть на себя простыню, она
обязательно натянет простыню и вытрет глаза - она же плачет.
Последнее время Исаев жил в отеле на набережной, и все окна его
номера выходили на порт, и он подолгу сидел на подоконнике, разглядывая
суда из России. Сначала он приходил в порт и стоял возле пирса, где
швартовались советские корабли. Но после того как он заметил рядом с собой
двух мальчиков из <Союза освобождения>, которые начинали разглядывать
моряков тогда, когда Исаев оборачивался к ним, он в порт ходить перестал.
<Береженого кое-кто бережет>, - говорил ему охотник Тимоха, опасаясь всуе
поминать имя господне, ибо красные в этом деле - <чугун чугунами, да еще
смех подымают>.
Впрочем, несмотря на то что мальчишки из белой контрразведки стали
последнее время за ним топать, Исаев несколько раз передавал Дзержинскому,
что шанхайская эмиграция, не говоря уже о дайренской, перестала быть
реальной силой, а игрушки в заговоры, проверки и долгосрочные планирования
были лишь средством хоть где-либо достать денег для прокормления семей.
Кто пооборотистей - ушел в торговлю, кто побогаче - уехал в Штаты; в
политике, в <движении освобождения>, остались люди несчастные, обреченные,
недалекие, надеявшиеся на чудо: взрыв изнутри, война на Западе,
интервенция с Востока. Эмигранты - из политиков - собирали по крохам
деньги, отправляли эмиссаров то в Токио, то в Париж, но отовсюду их гнали:
Москва предлагала концессии, а это реальный, отнюдь не химерический
выигрыш. На эмиграцию теперь смотрели как на надоевших бедных
родственников: и взашей не прогонишь, но и денег давать нельзя -
избалуются вконец.
Однако Дзержинский крепко Исаева разнес: смотреть надо дальше,
отвечал он, и шире. Ситуация сейчас действительно такова, что эмиграция
сугубо невыгодна для правительств Европы и разобщена внутренне. Однако,
если в мире появится организованная, целенаправленная экстремистская сила,
эмиграция найдет в ее лице самую широкую поддержку. Контакты Савинкова
позволяют назвать такой силой фашистов Муссолини и следующих за ним
национальных социалистов Гитлера.
- Свет включить, Максимушка?
- Так ведь светло.
- Да? А мне кажется - ночь сейчас.
- Иди ко мне, Сашенька...
- Чаю выпьешь?
- Ты ко мне иди...
- Я воды на керосинке нагрела. Хочешь помыться с дороги?
- Я хочу, чтобы ты подошла ко мне, Сашенька.
<Прямо разрывает сердце - как она смотрит на меня. И руки на груди
сложила, будто молится. Девочка, любовь моя, как же мне все эти годы было
страшно за тебя... Ну, не смотри ты на меня так, не надо. Я ведь молчу. И
никогда ничего не спрошу. И ты не спрашивай меня - не надо нам унижать
друг друга неправдой, не надо>.
После смерти Дзержинского Исаеву показалось, что о нем забыли. Он
послал на Лубянку восемь шифрованных писем с просьбой разрешить ему
приехать в Москву: сдавали нервы. Ответа не было. И лишь месяц назад
Вальтер передал ему приказ поселиться в этом отеле и ждать получения новых
документов для отъезда из Китая, и он весь этот месяц не спит - только
ходит по городу, ходит до головокружения и тошноты; присядет на скамейку в
парке, закроет глаза, обвалится в тяжелое, десятиминутное забытье, и -
словно бы кто ударяет в темечко - <Не смей спать! Открой глаза! Осталось
потерпеть неделю. Не спи!>
Исаев сидел на подоконнике, смотрел, как в город приходят сумерки, и
ждал, когда же ему захочется спать, но чем ближе был день отъезда, тем
страшнее ему было возвращаться в номер, потому что пять лет, проведенные в
Шанхае, Кантоне и Токио, сейчас мстили ему внутренним холодом, постоянным
чувством озноба и страхом: так у него было в детстве, когда они с отцом
собирались в Гренобль и он ждал этой поездки весь год, как праздника, и
все время думал: <А вдруг сорвется?> Он постоянно ждал, когда же ему
захочется лечь на кровать, вытянуться с хрустом, закинуть руки за голову,
увидеть Сашенькино лицо - близко-близко, и уснуть после, и проснуться
завтра, когда до отъезда останется всего пять дней.
- Боже, как же я люблю тебя, Максим, я, наверное, только сейчас
поняла, как я тебя люблю...
- Почему только сейчас?
- Ждут - воображаемого, любят - свое.
- Не наоборот?
- Может, и наоборот. Нам сейчас говорить не надо, любимый. Мы с тобой
вздор какой-то говорим друг другу, будто в мурашки играем. Дай я тебе
галстук развяжу. Нагнись.
<А раньше-то она галстук развязывать не умела>, - ожгло Исаева, и он
взял ее ледяные пальцы в свои руки и сжал их.
В дверь здесь стучали мягко и осторожно, но - внезапно, потому что
коридор был застлан толстым ковром, который скрадывал шаги, и этот мягкий
стук в дверь показался грохотом, и Максим Максимович, переложив пистолет в
карман пиджака, сказал:
- Да, пожалуйста, войдите.
Вальтер был в белом чесучовом костюме, заляпанном фиолетовыми винными
пятнами.
- Вот, - сказал он, протягивая конверт, - здесь все для тебя. - Его
грохочущий баварский был сегодня каким-то особенно резким.
В конверте лежал немецкий паспорт на имя Макса Отто Штирлица и билет
первого класса в Сидней.
Вальтер закрыл глаза и начал говорить - он легко запоминал шифровки
после того, как записывал их дважды на листочке бумаги:
- <Товарищ Владимиров. Я понимаю всю меру ваших трудностей, но
ситуация сейчас такова, что мы не вправе откладывать на завтра то, что
можем сделать сегодня. Документация, которую мы передаем на <Штирлица>,
абсолютно надежна и дает вам возможность по прошествии двух-трех лет
внедриться в ряды национальных социалистов Гитлера, опубликовавшего только
что свою программу действия в <Майн кампф>. В Гонконге, в отеле <Лондон>