жар; его красной силы должно хватить на вечный коммунизм и на
полное прекращение междоусобной суеты людей, которая означает
смертную необходимость есть, тогда как целое небесное светило
помимо людей работает над ращением пищи. Надо отступиться
одному от другого, чтобы заполнить это междоусобное место,
освещенное солнцем, вещью дружбы.
Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко
ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего
поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает
головную мысль и делает трудным внутреннее переживание.
Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и
стало бы внятно на душе.
-- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! -- в
темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный.
Солнце ушло и отпустило из воздуха влагу для трав. Природа
стала синей и покойной, очистившись от солнечной шумной работы
для общего товарищества утомившейся жизни. Сломленный ногою
Чепурного стебель положил свою умирающую голову на лиственное
плечо живого соседа; Чепурный отставил ногу и принюхался -- из
глуши степных далеких мест пахло грустью расстояния и тоской
отсутствия человека.
От последних плетней Чевенгура начинался бурьян, сплошной
гущей уходивший в залежи неземлеустроенной степи; его ногам
было уютно в теплоте пыльных лопухов, по-братски росших среди
прочих самовольных трав. Бурьян обложил весь Чевенгур тесной
защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный
чувствовал залегшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские
терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы
неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а
человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму.
Чепурный хотел уходить отдыхать от своих чувств, но подождал
человека, который шел издали в Чевенгур по пояс в бурьяне.
Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а
угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и
бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости
всей жизни расползались врозь, а Чепурный думал: вот идет
товарищ, обожду и обнимусь с ним от грусти -- мне ведь жутко
быть одному в сочельник коммунизма!
Чепурный пощупал лопух -- он тоже хочет коммунизма: весь
бурьян есть дружба живущих растений. Зато цветы и палисадники и
еще клумбочки, те -- явно сволочная рассада, их надо не забыть
выкосить и затоптать навеки в Чевенгуре: пусть на улицах растет
отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару
жизни, и смерть снегов. Невдалеке бурьян погнулся и кротко
прошуршал, словно от движения постороннего тела.
-- Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть, а вы все слишком
отвлеченны! -- мучительно сказал голос Прокофия, не ожидая
ухода Чепурного.
Чепурный услышал, но не огорчился: вот же идет человек, у
него тоже нет Клавдюши!
Человек был уже близко, с черной бородой и преданными
чему-то глазами. Он ступал сквозь чащи бурьяна горячими,
пыльными сапогами, из которых должен был выходить запах пота.
Чепурный жалобно прислонился к плетню; он испуганно видел,
что человек с черной бородой ему очень мил и дорог -- не
появись он сейчас, Чепурный бы заплакал от горя в пустом и
постном Чевенгуре; он втайне не верил, что Клавдюша может
ходить на двор и иметь страсть к размножению, -- слишком он
уважал ее за товарищеское утешение всех одиноких коммунистов в
Чевенгуре; а она взяла и легла с Прокофием в бурьян, а между
тем весь город притаился в ожидании коммунизма и самому
Чепурному от грусти потребовалась дружба; если б он мог сейчас
обнять Клавдюшу, он бы свободно подождал потом коммунизма еще
двое-трое суток, а так жить он больше не может -- его
товарищескому чувству не в кого упираться; хотя никто не в
силах сформулировать твердый и вечный смысл жизни, однако про
этот смысл забываешь, когда живешь в дружбе и неотлучном
присутствии товарищей, когда бедствие жизни поровну и мелко
разделено между обнявшимися мучениками.
Пешеход остановился перед Чепурным.
-- Стоишь -- своих ожидаешь?
-- Своих! -- со счастьем согласился Чепурный.
-- Теперь все чужие -- не дождешься! А может, родственников
смотришь?
-- Нет -- товарищей.
-- Жди, -- сказал прохожий и стал заново обосновывать сумку
с харчами на своей спине. -- Нету теперь товарищей. Все дураки,
которые были кой-как, нынче стали жить нормально: сам хожу и
вижу.
Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково
жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, -- и он
равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел
наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как
арматурные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.
-- Видишь ты, -- говорил Сотых, не сознавая, что он рад
встреченному человеку, -- товарищи -- люди хорошие, только они
дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется?
Самый хороший -- убит в могилу: он для бедноты очень двигаться
старался, -- а который утерпел, тот нынче без толку ходит...
Лишний же элемент -- тот покой власти надо всеми держит, того
ты никак не дождешься!
Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но
Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и
стыда своей беззащитной дружбы.
Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а
потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других
людей и весь облегченно ослаб.
-- Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз
плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку -- будем с тобой долго
думать. А зря не плачь -- люди не песни: от песни я вот всегда
заплачу, на своей свадьбе и то плакал...
Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности.
И никто, даже Чепурный со своим слушающим чувством, не знал,
что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у
заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие
и шептались про лето господне, про тысячелетнее царство
Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, --
такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну
коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности
помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным
достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и
его редким товарищам -- ни в книгах, ни в сказках, нигде
коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было
вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со
стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести
человека до успокаивающего воображения коммунизма; московские и
губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с
ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не
было той трогательной картины будущего, ради которого следует
отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен
был опираться только на свое воодушевленное сердце и его
трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел
буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.
До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае
Чепурный и Сотых -- в умственных поисках коммунизма и его
душевности. Чепурный был рад любому человеку-пролетарию, что бы
он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго
слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней
силой; от этого настает внутренний покой, и напоследок
засыпаешь. Сотых тоже не спал, но много раз замолкал и начинал
дремать, а дремота восстанавливала в нем силы, он просыпался,
кратко говорил и, уставая, вновь закатывался в полузабвение. Во
время его дремоты Чепурный выпрямлял ему ноги и складывал руки
на покой, чтобы он лучше отдыхал.
-- Не гладь меня, не стыди человека, -- отзывался Сотых в
теплой глуши сарая. -- Мне и так с тобой чего-то хорошо.
Под самый сон дверь сарая засветилась щелями и с прохладного
двора запахло дымным навозом; Сотых привстал и поглядел на
новый день одурелыми от неровного сна глазами.
-- Ты чего? Ляжь на правый бок и забудься, -- произнес
Чепурный, жалея, что так скоро прошло время.
-- Ну никак ты мне спать не даешь, -- упрекнул Сотых. -- У
нас в слободе такой актив есть: мужикам покою не дает; ты тоже
актив, идол тебя вдарь!
-- А чего ж мне делать, раз у меня сна нету, скажи
пожалуйста!
Сотых пригладил волосы на голове и раскудрявил бороду, будто
собираясь в опрятном виде преставиться во сне смерти.
-- Сна у тебя нету от упущений, революция-то помаленьку
распускается. Ты приляжь ко мне ближе и спи, а утром собери
остатки красных и -- грянь, а то опять народ пешком куда-то
пошел...
-- Соберу срочным порядком, -- сам себе сформулировал
Чепурный и уткнулся в спокойную спину прохожего, чтобы скорее
набраться сил во сне. Зато у Сотых уже перебился сон, и он не
мог забыться. "Уже рассвело, -- видел утро Сотых. -- Мне почти
пора идти; лучше потом, когда будет жара, в логу полежу. Ишь
ты, человек какой спит -- хочется ему коммунизма, и шабаш: весь
народ за одного себя считает!"
Сотых поправил Чепурному свалившуюся голову, прикрыл худое
тело шинелью и встал уходить отсюда навсегда.
-- Прощай, сарай! -- сказал он в дверях ночному помещению.
-- Живи, не гори!
Сука, спавшая со щенятами в глубине сарая, ушла куда-то
кормиться, и щенки ее разбрелись в тоске по матери; один
толстый щенок пригрелся к шее Чепурного и начал лизать ее
поверх желе%зок жадным младенческим языком. Сперва Чепурный
только улыбался -- щенок его щекотал, а потом начал просыпаться
от раздражающего холода остывающих слюней.
Прохожего товарища не было; но Чепурный отдохнул и не стал
горевать по нем; надо скорей коммунизм кончать, -- обнадеживал
себя Чепурный, -- тогда и этот товарищ в Чевенгур возвратится.
Спустя час он собрал в уисполкоме всех чевенгурских
большевиков -- одиннадцать человек -- и сказал им одно и то же,
что всегда говорил: надо, ребята, поскорей коммунизм делать, а
то ему исторический момент пройдет, -- пускай Прокофий нам
сформулирует!
Прокофий, имевший все сочинения Карла Маркса для личного
употребления, формулировал всю революцию как хотел -- в
зависимости от настроения Клавдюши и объективной обстановки.
Объективная же обстановка и тормоз мысли заключались для
Прокофия в темном, но связном и безошибочном чувстве Чепурного.
Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса,
чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий
покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с
корнем отвергал рассрочку коммунизма.
-- Ты, Прош, не думай сильней Карла Маркса: он же от
осторожности выдумывал, что хуже, а раз мы сейчас коммунизм
можем поставить, то Марксу тем лучше...
-- Я от Маркса отступиться не могу, товарищ Чепурный, -- со
скромным духовным подчинением говорил Прокофий, -- раз у него
напечатано, то нам идти надо теоретически буквально.
Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты. Другие
большевики тоже никогда не спорили с Прокофием: для них все
слова были бредом одного человека, а не массовым делом.
-- Это, Прош, все прилично, что ты говоришь, -- тактично и
мягко отвергал Чепурный, -- только скажи мне, пожалуйста, не
уморимся ли мы сами от долгого хода революционности? Я же
первый, может, изгажусь и сотрусь от сохранения власти: долго
ведь нельзя быть лучше всех!
-- Как хотите, товарищ Чепурный! -- с твердой кротостью
соглашался Прокофий.
Чепурный смутно понимал и терпел в себе бушующие чувства.
-- Да не как я хочу, товарищ Дванов, а как вы все хотите,