[166]
матросов-шетландцев домой. В чем тут дело, неизвестно, но лучшими китобоями всегда бывают островитяне. И на "Пекоде" тоже почти все были островитяне, так сказать, изоляционисты, не признающие единого человеческого континента и обитающие каждый на отдельном континенте своего бытия. Но какую отличную федерацию образовали теперь эти изоляционисты, объединившиеся у одного киля! Целая депутация Анахарсиса Клоотса со всех островов и со всех концов земли, сопровождающая на "Пекоде" старого Ахава в его стремлении призвать к ответу все обиды мира; немногие из них вернулись живыми с этого поединка. Маленький негритенок Пип - он вот не вернулся - какое там! он покинул нас еще раньше. Бедный мальчик из Алабамы! Вы скоро увидите его на баке мрачного "Пекода", где он бьет в тамбурин, предвещая тот вечный час, когда его призовут на шканцы и повелят вскарабкаться ввысь, к ангелам, и оттуда колотить со славой в свой тамбурин, чтобы, прослывши трусом здесь, там оказаться героем!
ГЛАВА XXVIII
АХАВ
Вот уже несколько дней, как мы покинули Нантакет, а капитан Ахав все еще не показывался на палубе. Его помощники сменяли друг друга на вахте, и можно было подумать, что они - единственные командиры корабля, если бы только они не выходили порой из капитанской каюты с такими неожиданными, не допускающими возражения приказами, что сразу становилась очевидной вся условность их власти. Там, внизу, находился их верховный господин и диктатор, по сей день недоступный взорам тех, кто не обладал правом входа в святая святых капитанской каюты.
Всякий раз, подымаясь на палубу по окончании вахты внизу, я спешил взглянуть на шканцы - не появилось ли там новое лицо; ибо мое прежнее смутное беспокойство при мысли о таинственном капитане обернулось теперь, в морском безлюдье, каким-то смятением, и оно еще усилилось под влиянием той сатанинской несусветицы, которую плел оборванец Илия и которую я теперь все чаще вспоминал невольно, но до тонкостей отчетливо. Я не в силах был противиться воспоминаниям, хотя в иные минуты и готов
[167]
был сам смеяться над торжественно причудливыми словами пристанского пророка. Но как ни сильны были во мне дурные предчувствия, как ни глубоко было мое беспокойство, всякий раз, как я оглядывал палубу, я убеждался, насколько беспочвенны подобные ощущения. Правда, команда во всем составе, включая гарпунеров, являла собою сборище гораздо более варварское, дикое и пестрое, чем миролюбивые экипажи купеческих судов, на которых я плавал прежде, но я относил это - и относил совершенно справедливо - за счет свирепого своеобразия неистовой скандинавской профессии, на путь которой я уже ступил безвозвратно. А вид трех главных командиров судна, трех помощников капитана, был словно рассчитан на то, чтобы успокоить все эти тусклые опасения, чтобы внушать уверенность и бодрость в преддверии долгого плавания. Это были три превосходных командира, три отличных - каждый на свой лад - человека, какие не так-то часто теперь встречаются, и все трое родом американцы - с Нантакета, Вайньярда и Кейп-Кода.
Наш корабль вышел из гавани как раз на рождество, так что вначале нас сопровождал трескучий полярный мороз, хотя мы все время убегали от него к югу, с каждым градусом и каждой минутой северной широты оставляя позади безжалостную зиму с ее непереносимой стужей. И вот в одно туманное утро, уже не столь удручающее, но все еще достаточно серое и мрачное, когда подгоняемый попутным ветром корабль летел вперед, с угрюмой быстротой мстительно врезаясь в морское лоно, я по зову вахтенного поднялся на палубу, взглянул, как обычно, по гака-борту и содрогнулся. Действительность превзошла опасения: на шканцах стоял капитан Ахав.
Никаких следов обычной физической болезни и недавнего выздоровления на нем не было заметно. Он был словно приговоренный к сожжению заживо, в последний момент снятый с костра, когда языки пламени лишь оплавили его члены, но не успели еще их испепелить, не успели отнять ни единой частицы от их крепко сбитой годами силы. Весь он, высокий и массивный, был точно отлит из чистой бронзы, получив раз навсегда неизменную форму, подобно литому Персею Челлини. Выбираясь из-под спутанных седых волос, вниз по смуглой обветренной щеке и шее спускалась, исчезая внизу под одеждой, иссиня-белая полоса. Она напоминала вертикальный след, который выжигает на высоких стволах больших деревьев разрушительная молния, когда, пронзивши ствол сверху
[168]
донизу, но не тронув ни единого сучка, она сдирает и раскалывает темную кору, прежде чем уйти в землю и оставить на старом дереве, по-прежнему живом и зеленом, длинное и узкое клеймо. Была ли та полоса у него от рождения, или же это после какой-то ужасной раны остался белый шрам, никто, конечно, не мог сказать. По молчаливому соглашению в течение всего плавания на палубе "Пекода" об этом почти не говорили. Только однажды старший земляк Тэштиго, пожилой индеец из Гейхеда, стал суеверно утверждать, будто, только достигнув полных сорока лет от роду, приобрел Ахав это клеймо и будто получил он его не в пылу смертной схватки, а в битве морских стихий. Однако это дикое утверждение можно считать опровергнутым словами седого матроса с острова Мэн, дряхлого старца, уже на краю могилы, который никогда прежде не ходил на нантакетских судах и никогда до этого не видел неистового Ахава. Тем не менее древние матросские поверья, вечно живущие фантастические вымыслы, которые он помнил без счета, придали старцу в глазах окружающих сверхъестественную силу проницательности. И потому ни один из белых матросов не вздумал спорить с ним, когда старик заявил, что если капитану Ахаву суждено когда-либо мирное погребение - чего едва ли можно ожидать, добавил он вполголоса, - те, кому придется исполнить последний долг перед покойником и омыть тело, убедятся тогда, что это у него белое родимое пятно от макушки до самых пят.
Мрачное лицо Ахава, перерезанное иссиня-мертвенной полосой, так потрясло меня, что вначале я даже и не заметил, что немалую долю этой гнетущей мрачности вносила в его облик страшная белая нога. Еще раньше я слышал от кого-то о том, как эту костяную ногу смастерили ему в море из полированной челюсти кашалота. "Это правда, - подтвердил старый индеец, - он потерял ногу у берегов Японии, а его судно потеряло там все мачты. Но он смастерил себе и мачты, и ногу, не возвращаясь домой. Такого добра у него всегда вдоволь".
Меня поразила поза, в которой он стоял. С обеих сторон на юте "Пекода" под самыми бизань-вантами в настиле палубы были пробуравлены отверстия примерно на полдюйма в глубину. В такое отверстие он вставлял свою костяную ногу и, подняв одну руку, держался за ванты; он стоял выпрямившись и глядел не отрываясь вперед, в море, которое расстилалось перед носом бегущего судна. И в этом пристальном, бесстрашном, вперед направленном
[169]
взоре была бездна несгибаемой твердости и непреоборимой, упрямой целеустремленности. Ни слова не произносил он; ни слова не говорили ему помощники; но в каждом их жесте, в каждом шаге сквозило неприятное, почти болезненное ощущение того, что они находятся под внимательным хозяйским глазом. Отягченный угрюмым раздумьем стоял перед ними Ахав, словно распятый на кресте; бесконечная скорбь облекла его своим таинственным, упорным, властным величием.
Недолго пробыв первый раз на воздухе, капитан Ахав удалился в свою каюту. Но с этого дня команда могла видеть его каждое утро: он либо стоял у своего опорного углубления, либо сидел на специальном костяном стуле, либо тяжело ходил по палубе. По мере того как небо над нами утрачивало суровость и становилось дружелюбнее, он все меньше времени проводил в своем уединении; будто только безжизненный зимний холод, царивший в северных водах, принуждал его к затворничеству в начале плавания. И вот теперь мало-помалу мы привыкли к тому, что его можно было видеть на палубе почти что круглые сутки; но, залитый лучами долгожданного солнца, он все еще в своем бездействии казался здесь совершенно ненужным, словно лишняя мачта на палубе корабля. Однако "Пекод" еще только направлялся в промысловые области, настоящее плавание было впереди, а всеми необходимыми приготовлениями к охоте распоряжались помощники, так что во внешней жизни не было пока ничего, чем мог бы заняться и увлечься Ахав, разогнав хоть на краткий миг темные тучи, что гряда за грядой громоздились на его челе, ибо тучи всегда избирают высочайшие горные пики.
И все-таки спустя немного времени теплые переливчатые увещевания ласковых, праздничных дней начали, колдуя, рассеивать понемногу его мрачность. Подобно тому как даже самый обнаженный, корявый, разбитый молнией старый дуб пускает наконец несколько зеленых побегов, радуясь приходу веселых гостий, когда Апрель и Май, румяные девочки-плясуньи, возвращаются домой, в застывшие, унылые леса, так и Ахав наконец все же поддался манящей девичьей игривости южных ветерков. И не однажды проглядывали у него во взоре тонкие ростки, которые у всякого другого человека распустились бы вскоре цветком улыбки.
[170]
ГЛАВА XXIX
ВХОДИТ АХАВ, ПОЗДНЕЕ - СТАББ
Прошло еще несколько дней, льды и айсберги остались у "Пекода" за кормой, и теперь мы шли среди яркой эквадорской весны, неизменно царящей в океане на пороге вечного августа тропиков. Нежные, прохладные, ясные, звонкие, пахучие, щедрые, изобильные дни были, словно хрустальные кубки с персидским шербетом, через верх полные мягкими хлопьями замороженной розовой воды. Звездные величавые ночи казались надменными герцогинями в унизанном алмазами бархате, хранящими в гордом одиночестве память о своих далеких мужьях-завоевателях, о светлых солнцах в золотых шлемах! Когда же тут спать? Нелегко сделать выбор между этими чарующими днями и обольстительными ночами. Но колдовская сила немеркнущей красоты придавала новые могущественные чары не только внешнему миру. Она проникала и внутрь, в душу человека, особенно в те часы, когда наступал тихий, ласковый вечер; и тогда в бесшумных сумерках вырастали светлые, как льдинки, кристаллы воспоминаний. Все эти тайные силы воздействовали исподволь на сердце Ахава.
Старость не любит спать; кажется, что чем длительнее связь человека с жизнью, тем менее привлекательно для него все, что напоминает смерть. Старые седобородые капитаны чаще других покидают свои койки, чтобы посетить объятые тьмою палубы. Так было и с Ахавом; разве только что теперь, когда он чуть ли не круглые сутки проводил на шканцах, правильнее было бы сказать, что он покидал ненадолго палубу, чтобы посетить каюту, а не наоборот. "Точно в собственную могилу нисходишь, - говорил он себе вполголоса, - когда такой старый капитан, как я, спускается по узкому трапу, чтобы улечься на смертное ложе своей койки".
И вот каждые двадцать четыре часа, когда заступала ночная вахта и люди на палубе стояли на страже, охраняя сон своих товарищей внизу; когда, вытаскивая на бак бухту каната, матросы не швыряли ее о доски, как днем, а осторожно опускали в нужном месте, стараясь не потревожить спящих; когда воцарялась на корабле эта ровная тишина, безмолвный рулевой начинал поглядывать на дверь капитанской каюты, и немного спустя старик неизменно появлялся у люка, ухватившись, чтобы облегчить себе подъем, за железные поручни трапа. Какая-то человечность и внимательность была ему все же свойственна,
[171]
ибо в эти часы он обычно воздерживался от хождения по шканцам; ведь в ушах усталых помощников, ищущих отдохновения всего лишь в шести дюймах под его костяной пятой, тяжкий его шаг отозвался бы такими трескучими оглушительными раскатами, что им мог бы присниться только скрежет акульих зубов. Но как-то раз он вышел, слишком глубоко погруженный в раздумье, чтобы заботиться о чем бы то ни было; своим тяжелым, громыхающим шагом он мерил палубу от грот-мачты до гака-борта, когда второй помощник, старый Стабб, поднялся к нему на шканцы и с неуверенно-шутливой просьбой в голосе заметил, что если капитану Ахаву нравится ходить по палубе, то никто не может против этого возражать, но что можно ведь как-нибудь приглушить шум; вот если бы взять что-нибудь такое, скажем, вроде комка пакли, и надеть бы на костяную ногу... О Стабб! плохо же ты знал тогда своего капитана!