- Здравствуйте, - сказал Василий. - Я тут шел мимо и решил зайти. Я
сосед ваш буду.
- Да, я знаю, - ответила женщина.
Василий присел на край скамейки. Плохая была скамейка, хлипкая.
Закурил. Потом спохватился:
- Это ничего, что я курю?
- Нет, нет, курите.
- Напугал вас давеча, - начал разговор Василий. - Вы меня не бойтесь,
я сам всех боюсь, и вас тоже.
- Нас-то зачем бояться? - женщина уже успокоилась, но говорила
нарочито громко, чтобы услышали, наконец, в доме.
- Я в совхозе работаю, на хлебе, - говорил Василий. - Зарабатываю
хорошо. Могу и больше, но не хочу ломаться. Телевизор купил цветной, -
Василий вдруг испугался, что его уличат во вранье, и добавил: - Как
антенну поставлю, приходите смотреть. Ни у кого в деревне цветного нет.
- Спасибо. Только нам в городе телевизор житья не дает.
- А вы здесь отдыхаете...
- Да, в отпуске.
- Большой отпуск?
- Сорок восемь дней.
Василий присвистнул.
- Это кому же столько дают?
- Учителям.
- И муж тоже?
- И муж.
Василий прикурил от окурка вторую папиросу. Учительница, значит. Он
посмотрел на пухлые руки соседки, перебиравшие в тазике детские одежки.
Сам бы и не догадался. Культурная, значит. А он-то разлетелся...
Из дома вышел муж, тоже поздоровался, присел на другой конец скамьи.
- Поговорить зашел, по соседски, - сообщил Василий.
Дачник вопросительно посмотрел на него.
- Вот вы ходите, - продолжал Василий, - знать меня не хотите...
- Почему же, мы со всеми здороваемся.
- Это вы так, а я по человечеству. Я такой, прогоните, уйду и не
подойду больше никогда...
- Разве вас гонят? - сказала женщина.
Василий, не докурив, смял папиросину, достал новую.
- Я ведь тутошний, - сказал он, забыв, о чем говорил только что, -
вот вы уедете, а я останусь. Если что надо достать или привезти, то я
запросто, вы только скажите.
- Спасибо.
- На всю деревню только я, да нюркин Иван. Но Иван ничего делать не
станет, не надейтесь. А я могу!.. Все!.. И если меня кто обидит, я тоже
никогда не прощу. Ничего не скажу, но не прощу. Я тут остаюсь в деревне
единственный. Меня уважать надо, а то я и поджечь могу...
Сказал и сам испугался своих слов, поняв, что не туда завел пьяный
язык. А дачник словно не обратил внимания. Пожал плечами, спокойно
спросил:
- За что же нас жечь? Мы, кажется, никому зла не сделали.
Василий встал, держась за столбик ограды.
- Пойду я, - сказал он, - у меня еще дела по хозяйству. А вы, когда
надо, сразу мне говорите, я помогу.
Войдя в дом, Василий зажег свет и обвел взглядом большую комнату, ту,
в которой жил. Дощатый стол, рядом одинокая табуретка, тюфяк с сеном на
кровати, вот и вся обстановка. Даже простыней нет, а он - гостей звать! Да
какие там простыни, веника в доме и то нет... Василий, шаркая по полу
стоптанными кирзачами, принялся сгонять в угол, валяющиеся всюду окурки.
Но тут же остановился, пораженный простой мыслью: а ведь позови он сейчас
соседей в дом, они бы не пришли. Мужик, может, и зашел бы из приличия, а
она - нет.
- Культурные!.. - пробурчал он, косо сел за стол и потянулся за
бутылкой.
К декабрю работы на току закончились, и Василия отправили сначала в
отпуск, а потом в отгулы, которых он много заработал в пору сенокоса.
Свободное время Василий сидел дома. Скучал. От тоски даже пробовал искать
баб-машин клад: рылся на чердаке, ковырял землю в пустом подполе. Ничего
не нашел. Потом съездил в Доншину, постоял возле винного. Водку давали по
талонам, а свои талоны он пропил давным-давно. Вернулся домой ни с чем.
И дом уже не радовал Василия. Неуютен был и гадок, весь провонял
грязным бельем и табачной копотью. Главное же, не принес ни уважения, ни
счастья. Тысячу раз прав был Селеха. Лучше без дома, да на людях. Как
когда-то: он стоит среди клуба, а парни, теперь уж почти все разъехавшиеся
в Дно, Псков, а то и в Ленинград, толпятся вокруг, уважительно задают один
и тот же вопрос:
- У тебя чо, верно трактор в бочажине утоп?
А он отвечает, сплевывая на пол:
- Спрашиваешь тоже...
Знала бригадирша, чем достать его. Упекла в гнилое Замошье. И не в
деревню даже, а на выселки. Где тут деревня?
Василий вышел из дому. Вроде не поздний час, а на улице темень и тихо
как на кладбище. Спят старухи. Им теперь до самой могилы больше делать
нечего.
На огороде в рассеянном свете, пробивающемся через застрехи,
шевельнулась тень, красными искрами мелькнули глаза. Никак, волк? К самому
дому вышел, не боится. Василий попятился к дверям. Тень пропала. На том
конце деревни смертно затосковал, заливаясь, Рыжок - ванькин пес. Господи,
далеко как! Сквозь ветви облетевших слив смутно угадывается фешин дом.
Давно уж заперт, уехал дачник, сейчас, небось, в городской квартире с
женой жирует... А дальше одна пустошь за другой, камни да одинокие старые
ивы, когда-то посаженные у окон. За ними опять заколоченные дома с
завьюжинами снега вдоль стен. Лишь затем настин дом - и снова пустыри. Дом
Маши-хромоножки, панькина изба - редкие с промежутками островки тепла, и в
каждом одинокий человек среди четырех стен. А самый одинокий, последний
человек - он. За ним только лес и мох, ветер метет снежную крупку по
натянутой простыне болота, и волки выходят к дому, словно здесь никогда не
было людей.
Василий понял, что больше так не выдержит. Ему надо, чтобы вокруг
были люди, стояли, смотрели на него, с криком бежали со всех сторон.
- Я тут! - хотел крикнуть он, но горло не издало звука. Отвык.
Василий спешно вернулся в избу, выдернул из кучи ветоши в сенях
какую-то тряпку, щедро смочил ее керосином из канистры и пошел через сад к
соседнему дому.
- Я же тебя упреждал, - бормотал он. - Я же говорил...
Приставил к стене случайный чурбачок, взгромоздился на него,
пропихнул тряпку в застреху и чиркнул спичкой. Керосин сразу взялся
большим пламенем. Волк, шедший за Василием следом, шарахнулся в сторону.
Василий бегом вернулся к себе. Ничего, следы в саду затопчут, и
тряпка прогорит, следа не останется. Василий спешно мыл руки, ежесекундно
ожидая за домами до озноба знакомый крик. Торопливо намыливал пальцы
затвердевшим хозяйственным мылом, оттирал с ладоней предательский запах,
смывал ледяной водой. Покрасневшие пальцы задубели и не гнулись. Сквозь
узкое оконце в сенях давно уже врывался красный пляшущий свет, а деревня
все молчала, ни единого звука не долетало к нему, словно и впрямь он
оставался последний человек.