Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Реклама    

liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Хулио Кортасар Весь текст 33.55 Kb

Другое небо

Предыдущая страница
1 2  3
меня, и я все больше чувствовал, что я - один, что все не так, что под
угрозой мой мир галереек, нет, хуже - все мое здешнее счастье только
обман, пролог к чему-то, ловушка среди цветов, словно гипсовая статуя дала
мне мертвую гирлянду (я еще вечером думал, что все сплетается), дала
венок, и я понемногу скольжу из невинного опьянения галереи и мансарды в
ужас, в снег, угрозу войны, туда, где хозяин справляет юбилей и зябнут на
заре фиакры и Жозиана, вся сжавшись, прячет лицо у меня на груди, чтоб не
видеть казни. Мне показалось (решетки дрогнули, и офицер дал команду), что
это, по сути, конец, сам не знаю чего, ведь жить я буду, и ходить на
биржу, и видеться с Жозианой, Альбером и Кики. Тут Кики стала колотить
меня по плечу, повернувшись к приоткрывшимся решеткам, и мне пришлось
взглянуть туда, куда глядела она и удивленно и насмешливо, и я увидел чуть
не рядом с хозяином сутуловатую фигуру в плаще, и узнал американца, и
подумал, что и это вплетается в венок, словно кто-то спешит доплести его
до зари. А больше я не думал - Жозиана со стоном прижалась ко мне, и там,
в большой тени, которую никак не могли разогнать две полоски света,
падавшие от газовых рожков, забелела рубаха между двумя черными силуэтами.
Белое пятно поплыло, исчезло, возникло, а над ним то и дело склонялся еще
один силуэт, и обнимал его, или бранил, или тихо говорил с ним, или давал
что-то поцеловать, а потом отошел, и пятно чуть приблизилось к нам в рамке
черных цилиндров, и вдруг что-то стали делать ловко, словно в цирке, и,
отделившись от машины, его схватили какие-то двое, и дернули, будто
сорвали с плеч ненужное пальто, и толкнули вперед, и кто-то глухо крикнул
- то ли Жозиана у моей груди, то ли само пятно, скользившее вниз в черной
машине, где что-то двигалось и гремело. Я подумал, что Жозиане дурно, она
скользила вдоль меня, словно еще одно тело падало в небытие, и я поддержал
ее, а ком голосов рассыпался последними аккордами мессы, грянул в небе
орган (заржала лошадь, почуяв запах крови), и толпа понесла нас вперед под
крики и команды. Жозиана плакала от жалости, а я видел поверх ее шляпы
растроганного хозяина, гордого Альбера и профиль американца, тщетно
пытавшегося разглядеть машину - спины солдат и усердных чиновников
закрывали ее, видны были только пятна, блики, полоски, тени в мельканье
плащей и рук, все спешили, все хотели выпить, согреться, выспаться, и мы
хотели того же, когда ехали в тесном фиакре к себе в квартал и говорили,
кто что видел, и успели между Рю-де-ла-Рокет и биржей все сопоставить, и
поспорить, и удивиться, почему у всех по-разному, и похвастаться, что ты и
видел, и держался лучше, и восхищался последней минутой, не то что наши
робкие подружки.
 
   Не удивительно, что мать сокрушалась о моем здоровье и сетовала
откровенно на мое безразличие к бедной Ирме, которое, на ее взгляд, могло
поссорить меня с влиятельными друзьями покойного отца. На это я молчал, а
через день-другой приносил цветок или уцененную корзиночку для шерсти.
Ирма была помягче - должно быть, она верила, что после брака я снова буду
жить как люди; и сам я был недалек от этих мыслей, хотя и не мог
расстаться с надеждой на то, что там, в царстве галереек, страх схлынет и
я не буду искать защиты дома и понимать, что защиты нет, как только мама
печально вздохнет, а Ирма протянет мне кофе, улыбаясь хитрой улыбкой
невесты. В те дни у нас царила одна из бесчисленных военных диктатур, но
всех волновала большая угроза мировой войны, и всякий день в центре
собирались толпы, чтоб отметить продвижение союзников и освобождение
европейских столиц. Полиция стреляла в студентов и женщин, торговцы
опускали железные шторы, а я, застрявши в толпе у газетных стендов, думал,
когда же меня доконает многозначительная улыбка Ирмы и биржевая жара, от
которой мокнет рубаха. Я чувствовал теперь, что мирок галереек - не цель и
не венец желаний.
   Раньше я выходил, и вдруг на любом углу все могло закружиться почти
незаметно, и я попадал без усилий на Плас-де-Виктуар, откуда так приятно
нырнуть в переулок, к пыльным лавочкам, а если повезет - оказывался в
Галери Вивьен и шел к Жозиане, хотя, чтоб себя помучить, любил пройтись
для начала по Пассаж-де-Панорама и Пассаж-де-Прэнс и, обогнув биржу,
прийти кружным путем. А теперь в галерее Гуэмес даже не пахло кофе мне в
утешенье (несло опилками и щелоком), и я чувствовал смутно, что мир
галереек - не пристань, и все же верил еще, что смогу освободиться от Ирмы
и от службы и найти без труда угол, где стоит Жозиана. Я всегда хотел
вернуться - и перед газетными витринами, и среди приятелей, и дома, в
садике, а больше всего вечером, когда там загорались на улице газовые
рожки.
   Но что-то держало меня около матери и Ирмы - быть может, я знал, что в
галерейках Меня уже не ждут, страх победил. Словно автомат, входил я в
банки и в конторы, терпеливо покупал акции и продавал и слушал, как цокают
копыта и полицейские стреляют в толпу, славящую союзников, и так мало
верил в освобождение, что, очутившись в мире галереек, даже испугался.
Раньше я не чувствовал себя таким чужим, чтоб оттянуть время, я нырнул в
грязный подъезд и, глядя на прохожих, впервые привыкал заново к тому, что
казалось мне прежде моим: к улицам, фиакрам, перчаткам, платьям, снегу во
двориках и гомону в лавках. Наконец стало снова светло, и я нашел Жозиану
в Галери Кольбер, и она целовала меня, и прыгала, и сказала, что Лорана
уже нет, и в квартале всякий вечер это празднуют, и все спрашивают, куда я
пропал, как же не слышал, и снова прыгала, и целовала. Никогда я не желал
ее так сильно, и никогда нам не было лучше под крышей, до которой я мог
дотянуться из постели. Мы шутили, целовались, радостно болтали, а в
мансарде становилось все темнее. Лоран? Такой курчавый, из Марселя, он -
трус, он заперся на чердаке, где убил еще одну женщину, и жалобно просил
пощады, пока полицейские взламывали дверь. Его звали Поль, мерзавца, нет,
ты подумай - еще и трус, убил девятую женщину, а когда его тащили в
тюремную карету, вся здешняя полиция стояла (правда, без особой охоты), а
то б его убила толпа. Жозиана уже привыкла, погребла его в памяти, не
сохранившей деталей, но мне и того хватало, я просто не верил, и только ее
радость убедила меня наконец, что Лорана нет, и мы сможем ходить по
переулкам, не опасаясь подъездов. Это надо было отметить, и, раз еще и
снега не было, Жозиана повела меня на танцы к Пале-Рояль, где мы не бывали
при Лоране. Когда, распевая песни, мы шли по Рю-де-Пти-Шан, я обещал ей
повести ее попозже на бульвары, в кабаре, а потом - в наше кафе, где за
бокалом вина я искуплю свое отсутствие.
   Несколько недолгих часов я пил из полной чаши здешнего, счастливого
времени, убеждаясь, что страх ушел, и я вернулся под мое небо, к гирляндам
и статуям. Танцуя в круглом зале у Пале-Рояль, я сбросил с плеч последнюю
тяжесть межвременья и вернулся в лучшую жизнь, где нет ни Ирминой
гостиной, ни садика, ни жалких утешений Гуэмес. И позже, болтая с Кики,
Жозианой и хозяином и слушая о том, как умер аргентинец, и позже я не
знал, что это - отсрочка, последняя милость. Они говорили о нем насмешливо
и небрежно, словно это - здешний курьез, проходная тема, и о смерти его в
отеле упомянули мимоходом, и Кики затрещала о будущих балах, и я не сразу
смог расспросить ее подробней, сам не пойму - зачем. Все ж кое-что я
узнал, например - его имя, самое французское, которое я тут же забыл;
узнал, как он свалился на одной из улиц Монмартра, где у Кики жил друг;
узнал, что он был один, и что горела свеча среди книг и бумаг, и друг его
забрал кота, а хозяин отеля сердился, потому что ждал тестя и тещу, и
лежит он в общей могиле, и никто о нем не помнит, и скоро будут балы на
Монмартре, и еще - взяли Поля-марсельца, и пруссаки совсем зарвались, пора
их проучить. Я отрывался, как цветок от гирлянды, от двух смертей, таких
симметричных на мой взгляд - смерти американца и смерти Лорана, - один
умер в отеле, другой растворился в марсельце, и смерти сливались в одну и
стирались навсегда из памяти здешнего неба. И ночью я думал еще, что все
пойдет, как раньше, до страха, и обладал Жозианой в маленькой мансарде, и
мы обещали друг другу гулять вместе летом и ходить в кафе. Но там, внизу,
было холодно, и угроза войны гнала на биржу, на службу, к девяти утра. Я
переломил себя (я думал тогда, что это нужно), и перестал думать о вновь
обретенном небе, и, проработав весь день до тошноты, поужинал с матерью, и
рад был, что она Довольна моим состоянием. Всю неделю я бился на бирже,
забегал домой сменить рубашку и снова промокал насквозь. На Хиросиму упала
бомба, клиенты совсем взбесились, я бился, как лев, чтоб спасти
обесцененные акции и найти хоть один верный курс в мире, где каждый день
приближал конец войны, а у нас еще пытались поправить непоправимое. Когда
война кончилась и в Буэнос-Айресе хлынули на улицу толпы, я подумал, не
взять ли мне отпуск, но все вставали новые проблемы, и я как раз тогда
обвенчался с Ирмой (у матери был припадок, и семья, не совсем напрасно,
винила в том меня). Я снова и снова думал, почему же, если там, в
галереях, страха больше нет, нам с Жозианой все не приходит время
встретиться снова и побродить под нашим гипсовым небом. Наверное, мне
мешали и семья, и служба, и я только иногда ходил для утешенья в галерею
Гуэмес, и смотрел вверх, и пил кофе, и все неуверенней думал о вечерах,
когда я сразу, не глядя, попадал в мой мир и находил Жозиану в сумерках,
на углу. Я все не хотел признать, что венок сплетен и я не встречу ее ни в
проулках, ни на бульварах. Несколько дней я думаю про американца и, нехотя
о нем вспоминая, утешаюсь немножко, словно он убил и нас с Лораном, когда
умер сам. Я разумно возражаю сам себе - все не так, я спутал, я еще
вернусь в галереи, и Жозиана удивится, что я долго не был. А пока что я
пью мате, слушаю Ирму (ей в декабре рожать) и думаю довольно вяло,
голосовать мне за Перона, или за Тамборини, или бросить пустой бюллетень,
или остаться дома, пить мате и смотреть на Ирму или на цветы в садике.
 
   Эти глаза не твои... где ты их взял? (франц.)
   Бадэнге - прозвище Наполеона Ш.
   Куда они девались, газовые рожки? Что стало с ними, торговавшими
любовью? (франц.)
   Рокет - парижская тюрьма.
Предыдущая страница
1 2  3
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (1)

Реклама