Хулио Кортасар
Другое небо
Рассказ (Из книги "Все огни - огонь")
Перевод Н. Трауберг
1
Ces yeux ne t'appartiennent pas... ой les as tu pris?
....IV, 5
Иногда я думал, что все скользит, превращается, тает, переходит само
собой из одного в другое. Я говорю "думал", но, как ни глупо, надеюсь, что
это еще случится со мной. И вот, хотя стыдно бродить по городу, когда у
тебя семья и служба, я порой повторяю про себя, что, пожалуй, уже пора
вернуться в, свой квартал и забыть о бирже, где я служу, и, если немного
повезет, встретить Жозиану и остаться у нее на всю ночь.
Бог знает, давно ли я это повторяю, и мне нелегко, ведь было время,
когда все шло само собой и, только задень плечом невидимый угол, попадешь
неожиданно в тот мир. Пойдешь пройтись, как ходят горожане, у которых есть
излюбленные улицы, и оказываешься чуть не всякий раз в царстве крытых
галерей - не потому ли, что галереи и проулки были мне всегда тайной
родиной? Например, галерея Гуэмес, место двойное, где столько лет назад я
сбросил с плеч детство, словно старый плащ. Году в двадцать восьмом она
была зачарованной пещерой, где неясные проблески порока светили мне сквозь
запах мятных леденцов, и вечерние газеты вопили об убийствах, и горели
огни у входа в подвал, в котором шли бесконечные ленты реалистов.
Жозианы тех лет смотрели на меня насмешливо и по-матерински, а я, с
двумя грошами в кармане, ходил, как взрослый, заломив шляпу, заложив руки
в карманы, и курил, потому что отчим предрек мне умереть от сигарет. Лучше
всего я помню запахи и звуки, и ожиданье, и жажду, и киоск, где продавали
журналы с голыми женщинами и адресами мнимых маникюрш. Я уже тогда питал
склонность к гипсовому небу галерей, к грязным окошкам, к искусственной
ночи, не ведающей, что рядом - день и глупо светит солнце. С притворной
небрежностью я заглядывал в двери, за которыми скрывались тайны тайн, и
лифт возносил людей к венерологам или выше, в самый рай, к женщинам,
которых газеты зовут порочными. Там ликеры, лучше бы - зеленые, в
маленьких рюмках, и лиловые кимоно, и пахнет там, как пахнет из лавочек
(на мой взгляд - очень шикарных), сверкающих во мгле галерей непрерывным
рядом витрин, где есть и хрустальные флаконы, и розовые лебеди, и темная
пудра, и щетки с прозрачными ручками.
Мне и теперь нелегко войти в галерею Гуэмес и не растрогаться чуть
насмешливо, вспомнив юные годы, когда я чуть не погиб.
Прелесть былого не тускнеет, и я любил бродить без цели, зная, что
вот-вот войду в мир крытых галереек, где пыльная аптека влекла меня
больше, чем витрины широких, наглых улиц. Войду в Галери Вивьен или в
Пассаж-де-Панорама, где столько тупичков и переулков, ведущих к лавке
букиниста или к бюро путешествий, не продавшему ни билета; в маленький
мир, выбравший ближнее небо, где стекла - грязны, а гипсовые статуи
протягивают вам гирлянду; в Галери Вивьен, за два шага от будней улицы
Реомюра или биржи (я на бирже служу). Войду в мой мир - я и не знал, а он
был моим, когда на углу Гуэмес я считал студенческие гроши и прикидывал,
пойти мне в баравтомат или купить книжку или леденцов в прозрачном
фунтике, и курил, моргая от дыма и трогая в глубине кармана пакетик с
невинной этикеткой, приобретенный в аптеке, куда заходят одни мужчины,
хотя и надеяться не мог пустить его в дело, слишком я был беден и слишком
по-детски выглядел.
Моя невеста, Ирма, никак не поймет, почему я брожу в темноте по центру
и по южным кварталам, а если б она знала, что особенно я люблю Гуэмес, она
бы ужасно удивилась. Для нее, как и для матери, нет лучшего места, чем
диван в гостиной, и лучшего занятия, чем кофе, ликер и то, что зовется
беседой. Ирма - кротчайшая из женщин, я никогда не говорил ей о том, чем
живу, и потому, наверное, стану хорошим мужем и хорошим отцом, чьи дети,
кстати, скрасят старость моей матери. Наверное, так и узнал я Жозиану -
нет, не только из-за этого, мы ведь могли встретиться и на бульваре
Пуассоньер или на Рю-Нотр-Дам-де-Виктуар, а на самом деле мы впервые
взглянули друг на друга в самых недрах Галери Вивьен, под сенью гипсовых
статуй, дрожащих в газовом свете (венки трепетали в пыльных пальцах муз),
и я сразу узнал, что тут ее место, и нетрудно ее встретить, если ты
бываешь в кафе и знаком с кучерами. Может быть, это случайно, но мы
встретились с ней, когда в мире высокого неба, в мире без гирлянды, шел
дождь, и я счел это знаком, и не подумал, что просто столкнулся со здешней
девкой. Потом я узнал, что в те дни она не отходила от галереи, потому что
снова пошли слухи о зверствах Лорана, и ей было страшно. Страх придал ей
особую прелесть, она держалась почти робко, Но не скрывала, что я ей очень
нравлюсь.
Помню, она глядела на меня и недоверчиво и пылко и расспрашивала
поравнодушней, а я не верил себе, и радовался, что она живет тут же,
наверху, и просил ее пойти к ней, а не в отель на улице Сантье, хотя там
она многих знала и ей было бы спокойней. Потом она поверила, и мы смеялись
ночью, что я мог оказаться Лораном. Мансарда была точь-в-точь как в
дешевой книжке, а Жозиана - так прелестна, и так боялась убийцы, пугавшего
Париж, и прижималась ко мне, когда мы говорили о его злодействах.
Мать знает всегда, если я не спал дома, и хотя ничего не скажет (это
было бы глупо), дня два смотрит на меня то ли робко, то ли оскорбленно. Я
понимаю прекрасно, что Ирме она не проговорится, но все ж надоело,
материнский присмотр уже ни к чему, а еще досадней, что в конце концов
я-то и явлюсь с цветком или с коробкой конфет, и само собой станет ясно,
что ссора кончена, и сын-холостяк снова живет, как люди. Жозиана
радовалась, когда я описывал ей эти сцены, и там, в нашем царстве
галереек, они стали своими так же просто, как их герой. Она, Жозиана,
очень чтила семейные связи, и свойство, и родство; я не люблю говорить о
своем, но о чем-то говорить надо, а все, о чем поведала она, было уже
переговорено, вот мы и возвращались почти неизбежно к моим холостяцким
затруднениям.
И это мне было тоже на руку, Жозиана любила галерейки - потому ли, что
там жила, или потому, что там было тепло и сухо (мы познакомились в начале
зимы, шел ранний снег, а в галереях, у нас, было весело и его не
замечали). Мы ходили вдвоем, когда оставалось время, то есть когда один
человек (она не хотела называть его) был ублажен и отпускал ее
поразвлечься. Мы мало говорили о нем - я спрашивал, конечно, а она,
конечно, лгала о деловых отношениях, и само собой подразумевалось, что он
- хозяин, достаточно тактичный, чтобы не лезть на глаза. Потом я решил,
что он рад, когда я хожу с Жозианой, потому что в те дни все особенно
боялись, убийца снова натворил дел на Рю-д'Абукир, и она, бедняжка, не
посмела бы уйти в темноте от Галери Вивьен. В сущности, мне полагалось
благодарить и Лорана, и хозяина, из-за этих страхов я бродил с Жозианой по
переходам, заглядывал в кафе и все больше понимал, что становлюсь другом
девушке, с которой, казалось бы, ничем и не связан. Мы говорили глупости,
молчали и понемногу, постепенно убеждались в нашей нежной дружбе. Я
привыкал к чистой, маленькой каморке, так вписывавшейся в галереи. Вначале
я поднимался ненадолго, у меня не хватало денег на ночь, да и ее ждал
другой, побогаче, и я ничего не успевал разглядеть, а позже, дома, где
единственной роскошью были журналы и серебряный чайник, вспоминал, и
ничего не помнил, кроме самой Жозианы, и засыпал, словно она еще в моих
объятиях. Но с дружбой пришли и права; а может, Жозиана уговорила хозяина,
и он разрешил ей оставлять меня на ночь, и комната стала заполнять
перерывы наших, не всегда легких, бесед. Все куклы, все картинки, все
безделушки поселились в моей памяти и помогали лгать, когда я возвращался
домой и говорил с матерью или с Ирмой о политике и о болезнях.
Потом пришло и другое, например - смутный абрис того, кого она звала
американцем, но сперва всем владел страх перед тем, кто, если верить
газетам, звался Лораном-душителем. Если я решаюсь вспомнить Жозиану, я
вижу, как мы входим в кафе на Рю-де-Женер, садимся на малиновый плюш,
здороваемся с друзьями, и сразу всплывает Лоран, все только о нем и
говорят, а я утомился за день от работы и оттого, что на бирже, в
перерывах, коллеги и клиенты тоже говорили о его последнем злодействе, и я
думал теперь, кончится ли этот тяжкий сон, будет ли снова так, как, по
моим представлениям, было здесь прежде (хотя тогда я тут не был), или
жутким забавам нет конца. А хуже всего - говорю я Жозиане, спросив грогу,
который так нужен в снег, - хуже всего, что мы его не знаем и зовем
Лораном, потому что одна ясновидящая узрела в своем стеклянном шаре, как
убийца писал кровавыми пальцами собственное имя, а газеты не хотят
перечить тому, во что верит народ. Жозиана не глупа, но никто не убедит
ее, что злодея зовут иначе, и нечего спорить с ней, когда, испуганно мигая
синими глазами, она смотрит как бы невзначай на молодого человека,
высокого и сутулого, который вошел в кафе и, не здороваясь ни с кем,
прислонился к стойке.
- Может быть... - прерывает она мое наспех придуманное утешение, - а
подниматься мне одной. Если ветер задует свечу, когда я буду на
лестнице... Темно, я одна...
- Ты редко идешь одна, - смеюсь я.
- Вот, тебе смешно, а бывает, особенно в снег или в дождь, идешь под
утро...
Она расписывает, как он притаился на площадке или, не дай господь, в
комнате (дверь он открыл всесильной отмычкой). За соседним столом
вздрагивает Кики, и ее нарочитый крик отдается в зеркалах. Нас, мужчин,
очень веселит этот кокетливый страх, и мы снисходительно и важно охраняем
подружек. Хорошо курить трубку в кафе, когда дневная усталость
растворяется в вине и в дыме, а женщины хвастают шляпами, боа и смеются
пустякам; хорошо целовать Жозиану, хотя она задумчиво глядит на пришельца,
почти мальчика, который стоит спиной к нам и мелкими глотками пьет абсент,
опираясь на стойку. А все же удивительное дело: подумаешь о Жозиане (я
всегда вспоминаю ее в кафе, снежным вечером, за разговором об убийце), и
тут же в памяти явится тот, кого она звала американцем, и стоит спиною к
ней, и пьет абсент. Я тоже зову его американцем или аргентинцем, она
убедила меня, что он - оттуда, ей говорила Рыжая, та с ним спала еще до
того, как они с Жозианой поругались, кому на каком углу стоять или когда
стоять, и зря, они ведь очень дружат. Так вот, Рыжая сказала, что он ей
сам признался, иначе и не угадаешь, у него совсем нет акцента. Сказал он,
когда раздевался - кажется, снимал ботинки; надо же, в конце концов, о
чем-то говорить.
- Вот он какой, совсем мальчишка. Правда, как из школы, только высокий?
А ты бы послушал Рыжую!.. Жозиана всегда сплетала пальцы, когда
рассказывала страшное, и расплетала, и сплетала снова.
Она поведала мне об его требованиях (не особенно, впрочем, странных),
об отказе Рыжей и о том, как угрюмо он ушел. Я спросил, приглашал ли он
ее. Нет, как можно, ведь все знают, что они с Рыжей - подруги. Он сам тут
живет, про всех слышал, и, пока она говорила, я посмотрел на него снова и
увидел, как он платит за абсент, бросает монетку на свинцовое блюдце, а
нас (будто мы исчезли на бесконечный миг) окидывает пристальным, пустым
взглядом, словно застрял в сновиденьях и не хочет проснуться. Он был молод
и хорош, но от такого взгляда волей-неволей вспоминались жуткие слухи об
убийствах. Я тут же сказал об этом ей.
- Кто, он? Ты спятил! Да ведь Лоран...
К несчастью, никто ничего не знал, хотя и Кики и Альбер помогали нам
для потехи обсуждать разные версии. Подозрение наше рухнуло, когда хозяин,
слышавший все разговоры, вспомнил, что коечто о Лоране известно: он может
задушить одной рукой. А этот сопляк... куда ему! Да и вообще поздно, пора
идти, мне хотя бы, потому что Жозиану ждет в мансарде тот, другой, по
праву владеющий ключом, и я провожу ее один пролет, чтоб не боялась, если
погаснет свеча, и я вдруг устал, и смотрел, как она идет, и думал, что