Зная о моих мучениях, она перед каждой моей поездкой предупреждала: "Не ищи,
не трать зря времени и денег, все равно ничего стоящего не привезешь. - И
насмешливо добавляла: - Ты сам хороший подарочек!"
Как я ни уговаривал Идельсона, что сам что-нибудь выберу, что одежду нельзя
покупать на глазок, тот не сдавался: только шубу! Тем более что растроганный
Майзельс согласился скостить цену более чем наполовину.
- А если не подойдет?
- Не подойдет - продашь,- не растерялся Натан.
- Ты, я вижу, собираешься из меня заправского торговца сделать - то снами,
то шубами...
- Пока Николь не раздумала, отправляйтесь за обновкой.
Все дальнейшие препирательства были бесполезны, ибо тут наши взгляды на
жизнь, мягко говоря, рознились. А о том, что жена, узнав, на какие деньги
куплен подарок, шубы никогда не наденет, я и заикнуться не мог.
Я шагал за Николь в магазин великодушного меховщика Жака Майзельса и злился
на себя, что в который раз уступил Натану, позволил ему навязать свои
условия, вместо того чтобы проявить характер и сказать решительное: нет! С
одной стороны, меня обуревало желание угодить другу, сделать приятное жене;
с другой - мне хотелось, по хлесткому и образному выражению Идельсона,
остаться верным ленинцем.
До магазина было квартала два, и, пока мы шли, я думал и о другом подарке -
нашему учителю Вульфу Абелевичу Абрамскому, которому и я, и Натан очень
задолжали. Приду, думал я, на кладбище, склоню голову над могилой, а Троцкий
своим скрипучим, вечно простуженным голосом ехидно спросит:
- Ну, как там в Париже поживает мой любимчик Натан Идельсон?
И я ему, мертвому, что-нибудь совру.
Ведь правда не только живым, но и мертвым ни к чему. Мертвые тоже нуждаются
в небылицах. Кроме вечного сна, им еще нужны добрые, воскрешающие их из
небытия сны. Разве скажешь Вульфу Абрамовичу, что Натан, любимый ученик и
великая надежда, смертельно болен, что дни его, может, сочтены? Разве
скажешь ему, что сын Натана Вульф Идельсон погиб в ливанской кампании? Разве
скажешь, что внуки Никос и Аристидис стали христианами и отреклись от него?
Какой же теплый, как шуба от "Майзельса и Шапиро", сон привезти Вульфу
Абелевичу?
По парижскому тротуару цокала туфельками длинноногая Николь. Я смотрел на ее
строптивые волосы, которые ерошил ветер, и вдруг - взбредет же такое еврею
ясным летним днем в голову - в пронизанном солнцем воздухе выудил ответ: я
привезу ему сон о никем не решенном доселе в мире уравнении.
- Вульф Абелевич, Натан нашел решение... Нет, нет, это не то решение,
которое гласит, что "жизнь равняется смерти", а то, над которым вы после
уроков, вечерами, вместе бились в красном уголке. Ученые назвали это
открытие в его и вашу честь "Уравнением Идельсона и Абрамского". Оно уже
вошло во все учебники математики... Теперь вы бессмертны, Вульф Абелевич!
Бес-смерт-ны...
- Вы что-то мне сказали? - внезапно обернулась Николь.
- Нет, нет.
Оклик Николь вернул меня к действительности.
В витрине магазина, распахнув полы шубы и соблазнительно обнажив пластиковое
колено, красовалась дама с неживой безотказной улыбкой.
Юркий господин, которого заранее уведомили о нашем приходе, провел нас в
зеркальный, увешанный шубами отсек. Николь не без удовольствия принялась их
примерять.
- Не слишком длинная?
Вопросы сыпались на меня один за другим.
- Ваша жена какой цвет любит?
- Коричневый, бежевый...
- Сейчас примерим. Пожалуйста, месье, бежевый!..
Я вернулся в гостиницу с огромным целлофановым мешком и стал ломать голову,
что с ним делать.
Когда я уже совсем было отчаялся, Бог смилостивился надо мной и подсказал
выход.
Я вытащил из целлофана шубу, сунул в карман остаток своего заработка, затем
достал свой блокнот, вырвал чистый лист и старательно, как школьник,
высовывающий от рвения кончик языка, вывел: "Собираемся уехать к младшему, а
в Израиле и без шубы жарко. Обнимаю. Твой верный ленинец".
И сунул записку туда же - в карман.
Внизу я поймал свободное такси и до гостиницы "Париж энд Лондон" добрался
без приключений.
Я подошел к лощеному, сияющему, как и скользкий, надраенный пол,
администратору и тоном поднаторевшего в обманах шулера на убогом английском
произнес:
- Для месье Идельсона. Просьба вручить пакет завтра... пополудни...
Тот взял мешок с фирменным знаком "Майзельс и Шапиро" и буркнул:
- Йес, сэр.
Я улетал на рассвете.
- Ты ничего в номере не забыл? Все сложил? - спросил у меня Идельсон.
- Все.
- Есть еще возможность проверить.- Натан открыл багажник.
- Все,- подтвердил я.
- А шуба где?
- В чемодане. Едва уместилась,- не дрогнув, соврал я Натану, который все
время уверял меня, что вранье полезнее правды.
Николь, как и неделю назад, дремала на заднем сиденье.
За окнами "Пежо" стелился утренний туман. Видимость была скверная. Идельсон
нервничал, и я старался не отвлекать его внимание разговорами.
- Будьте оба счастливы...- сказал я, как только отметил билет и сдал багаж.
- И ты будь счастлив... Только не обессудь: я не хотел бы затягивать
прощание... Один и тот же сон смотреть вредно - можно и не проснуться.
Поклонись от меня Вульфу... твоей маме... воробьям...
Он обнял меня и прижался щекой к моей щеке.
Стряхнула дремоту и Николь.
- До свидания,- пропела она и почти обреченно прошептала: - Я буду молиться,
чтобы вы... Натан и вы... и еще долго-долго сидели за одной партой, чтобы
Бог вас не разлучил...- И заплакала.
Она, видно, знала о больном больше, чем я, и больше, чем сам Натан.
Самолет набрал высоту.
Я сидел у иллюминатора и смотрел на проплывающие облака. Вдруг из них, как
из суглинков Литвы, вырос высаженный ясновельможным паном Войцехом
Пионтковским старый каштан. Он распускал над облаками свою густую,
непроницаемую крону; на его зеленых, гнущихся на ветру ветках сидели
взъерошенные люмпены-воробьи, отливающие глазурью грачи и белобокие сороки;
из голубой, необозримой сини слетались мои учителя и однокашники, мои мама и
отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который
- сколько его ни руби, сколько ни пили - никогда не срубить и не спилить,
ибо то, что всходит из любви и произрастает без печали, ни топору, ни пиле
неподвластно.