рискованные поручения, стремясь во что бы то ни стало выделиться. Он ходил в
отчаянные засады, учился выслеживать, узнавать то, чего узнать никто не мог,
и не гнушался ничем. Когда потребовалось расстрелять двух дезертиров, а
назначенные для этого солдаты заколебались, он вызвался один исполнить
приговор. Пошел и застрелил парней.
Теперь в качестве старшего следователя он тоже хотел делать что-нибудь
такое, что другие не могли. Заставлять подследственных сознаваться было дело
нехитрым. "Это каждый финкельштейн может",- думал он про себя. Он достаточно
хорошо понимал, что этим чистосердечным признанием никто не верит. И вот он
хотел показать, что он-то в отличие от других может не только добиться
признаний в совершении преступлений, но и найти фактическое подтверждение
этих преступлений.
Муж Ливановой, бывая за границей, имел неосторожность положить в банк
небольшие деньги. Наседкин по каким-то намекам догадывался об этом и считал,
что, если бы он смог получить документ, подтверждающий это, он сумел бы не
только признаниями, но и вещественными доказательствами обосновать, что
инженеры за вредительство получали деньги от иностранцев. Но Ливанов не
сознавался.
В разговоре с Ольгой Владимировной, у которой было трое маленьких детей,
Наседкин постарался проявить все свое умение располагать к себе людей. Он
сказал, ссылаясь на вымышленные показания ее мужа, что за границей у них
лежат деньги, которые он может перевести для нее на Торгсин, если она
принесет ему банковскую книжку. Хотя Ольга Владимировна не имела
представления об этих деньгах, она пообещала поискать.
Наседкин чувствовал, что получит эту банковскую книжку. Потом ее отдадут
Ягоде. Ягода на самых верхах будет показывать ее как неопровержимое
доказательство полной правдоподобности полученных в ГПУ признаний. И,
конечно, Ягоде скажут, кто сумел обнаружить и получить это доказательство.
Через несколько дней Ольга Владимировна позвонила и сказала, что нашла
книжку. В дальнейшем именно это решило судьбу Ливанова, а Наседкин пошел
вверх по службе.
Примерно через год после начала арестов в газетах было опубликовано
пространное сообщение о том, что ГПУ раскрыло могущественную
контрреволюционную партию, члены которой руководили всеми отраслями
народного хозяйства и вредили в них, чтобы свергнуть Советскую власть и
создать свое правительство во главе с Рамзиным. Эта партия была названа
Промпартией. Она якобы успешно действовала за спиной господствовавшей в
стране двухмиллионной Коммунистической партии, и никто этого не замечал.
Вскоре после этого начался открытый процесс над Рамзиным и еще несколькими
инженерами, отобранными из числа многих тысяч арестованных. Суд проходил в
Доме Союзов. Я сумел получить билет на то заседание, на котором с
обвинительной речью выступал Верховный прокурор Крыленко.
Скамья подсудимых была ярко освещена для киносъемок. С самого края сидел
профессор Рамзин. Он явно позировал для кино. За ним - старик Чарновский,
дальше, прикрываясь от сильного света, в черных очках - Федотов и еще дальше
другие подсудимые. Крыленко с наигранным негодованием описывал ужасы
вредительства. Когда он патетически возгласил: "И вот они собирались
свергнуть...",- Чарновский, покорно признавший себя виновным, не смог
удержаться от усмешки.
После судебного приговора все остальные арестованные уже без суда были
приговорены к максимальному тогда десятилетнему сроку заключения. Нескольким
осужденным почему-то дали только по пять лет. Ливанова расстре-ляли.
Перед отправкой отца в лагерь нам разрешили свидание с ним. Мама с раннего
утра заняла очередь в тюрьме. Когда мы с братом часам к девяти приехали, то
в огромной комнате ожиданий народу было так много, что даже стоять было
трудно. Здесь были преимущественно пожилые женщины и молодежь вроде нас -
дети арестованных. Около десяти часов вошел тюремный надзиратель и стал
выкликать фамилии и называть номера окон, через которые должен был
происходить разговор. Когда мы подбежали к названному нам окну, то
оказалось, что оно отделено от противоположного, у которого стоял отец,
полутораметровым проходом. По этому проходу ходили надзиратели. Времени на
свидание давалось 15 минут.
Отец очень сильно похудел, был острижен наголо, чувствовалось, что он хочет
за 15 минут сказать нам обо всем, что он пережил и передумал. После первых
восклицаний и вопросов о здоровье он сказал:
- Что бы вам ни говорили, вы должны знать, что я...- Тут голос его задрожал,
и он замолчал, чтобы не заплакать.
Это было так тяжело видеть, что и я, и брат закричали:
- Да мы это знаем! Это все знают! Не надо!
- Нет, я должен сказать. Наверное, мы больше не увидимся.- Голос его опять
задрожал от слез, и он выкрикнул: - Я ни в чем не виноват! Ни перед людьми,
ни перед правительством!
Стараясь перекричать страшный шум в зале, я крикнул:
- Не надо! Мы все знаем!
Отец взял себя в руки и начал успокаиваться. Я задал давно подготовленный
вопрос:
- Скажи лучше, кто все это подстроил? Кого бояться?
Он задумался. Потом усмехнулся и очень серьезно ответил:
- Разве это кто-нибудь один делал? Никакой паршивец не смог бы.
Потом в общем шуме уже трудно было говорить, мы кричали о том, что дать в
дорогу, что присылать. Он хотел что-то сказать, но только прокричал:
- Лишь бы тащить полегче!
Надзиратели объявили, что время истекло. По пахнущему карболкой коридору мы
пошли к выходу. На улице нас ослепил солнечный сентябрьский день. Над
бульварами далеко ввысь уходило чистое синее небо, на нем ярко выделялись
оранжево-желтые липы, а стаи молодых воробьев кричали с такой жизнерадостной
силой, что уличный шум как бы отодвинулся и гудел в стороне.
Месяца через три от отца пришло письмо. Оказывается, его увезли в лагеря,
работавшие на Кузнецкстрое. Мама решила ехать туда. Ее всячески
отговаривали. Но она твердо стояла на своем. Она сказала:
- Если он может жить там, значит, и я могу.
Но и проезд в район Кузнецких лагерей, и жизнь там были, конечно, очень
тяжелыми. Несколько суток надо было тащиться в вагоне, в котором на
скамейках сидели вплотную по четыре человека, по двое корчились на верхних
полках, часть народа лежала на полу - все с мешками, сундуками, большинство
курили, злились друг на друга, сквернословили. А когда приехали - то как
добраться до лагеря и куда деваться там?
Но плохо ли, хорошо ли все-таки всюду жили люди. Какой-то мужичок на своей
телеге довез маму до лагеря, а рядом была деревня. Мама пошла по деревенским
домам. В ближайшей избе, когда она рассказала, откуда и к кому приехала, ее
пожалели, дали кружку молока и пшенной каши. А хлебушка, сказали, нет. Ее
приютили в углу, и она за долгое время впервые смогла улечься на лавке.
Утром пошла искать. Большущее пространство было огорожено высоким забором из
двойного ряда колючей проволоки, на углах стояли вышки с вооруженной
охраной. Она подошла к проходной. Там сидели солдаты и играли в козла. Она
не решалась заговорить с ними. Но через проходную шел здоровый, одетый в
аккуратную телогрейку парень. Он производил впечатление полной
независимости. Взглянул на нее, все понял и спросил: "К кому?" Оказалось,
что это лагерный нарядчик.
- А, Зубчанинов! Старик из конструкторского бюро? Он теперь бесконвойный,
ходит на стройку. Я его выведу.
Пошел в лагерь, и минут через двадцать - тридцать мама увидела человека с
наголо остриженной головой, с полуседой отросшей бородой в необычной, не по
росту рабочей одежде. Первые секунды она не могла сообразить, что это отец,
потом бросилась к нему на грудь и, дрожа и прижимаясь, заплакала от радости,
жалости и горя.
Нарядчик разнес новость о приезде жены к старику Зубчанинову по всему
конструкторскому бюро, и вскоре из лагеря вышли два хорошо знакомых по
Москве инженера. Они обеими руками жали мамину руку.
- Господи! Да вы знаете, Надежда Адриановна, куда вы приехали? Что по
сравнению с вашим подвигом воспетый в литературе подвиг княгини Волконской!
Ведь тут есть нечего!
Подошел и нарядчик. Он все знал и все умел устроить. Около лагеря стояли
бараки так называемых вольнонаемных и ссыльно поселенных, хотя и
беспартийных, но проживающих вне зоны. Бараки были разделены на комнаты.
Одна из них была разгорожена занавеской, за которой жила старуха - мать
хозяев, которая согласилась предоставить угол моей маме. Убогая и все-таки
радостная жизнь наладилась. Мама с отцом виделась каждый день. Он приносил
ей половину своей хлебной пайки. Они теперь не были разобщены.
Но в одну из очередных встреч его не вывели из лагеря. Оказалось, ночью его
взяли и увезли. Новый удар. Мама несколько дней подождала и вынуждена была
вернуться в Москву. Через пару месяцев стало известно, что отец условно
освобожден и назначен главным инженером крупнейшего Красавинского
льнокомбината. Он приехал в Москву, получил подъемные и вместе с мамой
отправился на новое место работы.
Сначала все шло очень хорошо. Добрый директор-пьяница относился к отцу с
большим уважением, старался создать ему нормальные условия. Но отцу уже
пошел седьмой десяток, и тащить громадный комбинат становилось трудней и
трудней. То не хватало рабочих, то недодавали сырья, то не было сменных
деталей для машин. А Москва требовала и требовала выполнения плана, ничего
не давала, не помогала, но бранилась, выговаривала и грозилась. Через год
сняли директора, назначили человека, который согласно тогдашней терминологии
мог "жать". Жать он стал, конечно, на главного инженера.
Отец стал добиваться освобождения от работы. Он надеялся, что скоро введут
пенсии. У какой-то старухи они сняли комнатку. "Будем жить тем, что Бог
даст. Будем ждать сыновей". Вдруг в одну из ночей к ним постучали, явились
трое в штатских пальто, но когда разделись, то все оказались в формах
офицеров государственной безопасности. Всю ночь они чего-то искали, все
перерыли и с рассветом отца увели. К девяти часам утра мама побежала к
тюрьме. Стала бегать каждое утро. Но вскоре ей сказали, что отец отправлен в
Вологду. Она поехала туда. Я не знаю, как она устроилась в этом чужом
городе. Каждый день с утра она была у тюрьмы. Через пару недель ей сказали,
что Василий Михайлович Зубчанинов скончался.