потомков. И этот кредит, это знамя, передаваемое от поколения к поколению,
этот долг, переходящий от отца к сыну - это и есть Родина, великая
вневременная общность прежде живших, ныне здравствующих и тех, кому только
предстоит появиться на этот свет. Та метафизическая любовь, которую я
ощутил в своем сердце, любовь к Родине, была безусловно сильнее и глубже,
чем мелкие привязанности к вещам повседневности, с которыми она вынуждена
там соседствовать; но вместе с этим пониманием вернулась грусть о том, что
рано или поздно всему наступит конец, и уже некому будет вернуть предкам
данный ими кредит.
Озаренный грустью, я заметил, что за сутки вода еще немного поднялась:
еще вчера между ней и последней ступенькой семирядовского дома был зазор в
палец толщиной. Теперь зазора не было. Подгоняемая ветром, вода легко
перекатывалась по доске туда и обратно. Это напомнило мне о моем деле - я
должен был сделать плот. Я совершенно забыл об этом, как будто это должно
было произойти завтра, или, наоборот, уже случилось раньше, и с тех пор
прошло много времени.
Пейзаж затопленной разливом деревни отпустил меня. Я пошел в сарай,
чтобы взять там болотные сапоги, потому что резиновой лодки у меня не было,
да если бы и была - без сапог я бы все равно никуда не поплыл. Дорогой я
думал о письме из столицы, которое принесли во вторник. Почтальона, который
принес письмо, я не видел, если не считать форменной куртки, мелькнувшей на
дороге и пропавшей из виду за поворотом. Увидев в окно, что я вернулся (мне
нужно было сходить в лес за дровами), Марина выбежала на крыльцо, и глаза
ее были похожи на два колодца, наполненных мутной влагой страха. Я спросил
ее, в чем дело. Она ответила, что почтальон, который принес письмо, был
похож на смерть. У него были длинные, тонкие руки и лицо, как изборожденное
морщинами маска из египетского саркофага. В письме говорилось, что я должен
срочно прибыть в Москву. Письмо пришло во вторник. Теперь же на дворе
догорал четверг, а я так ничего и не сделал. Чувство долга, как неутоленный
голод, пожирало мое сердце.
(Из детства я лучше всего помню грязную тропинку, которая петляла вниз
по склону между яблоневых деревьев. Я бегал по ней к роднику за питьевой
водой, которую таскал в большой канистре из-под бензина. По дороге к
роднику, когда канистра была еще пустой, я шел легко. Иногда я даже
отталкивался ногами от упругой земли и на мгновение зависал в воздухе над
склоном, как горнолыжники на трамплине. а обратном пути канистра была уже
полной, к тому же приходилось нести ее в гору. Сначала я нес ее в правой
руке, потом закидывал на спину, но это не очень помогало. Тропинка
медленно, рывками ползла мне навстречу словно толстый жирный червяк,
облепленный грязью. В голове вспоминались слова из песни Высоцкого про то,
как люди вращали локтями землю "от себя, на себя, под себя". Я часто
останавливался, чтобы передохнуть. Иногда я мечтал вернуться обратно к
источнику и заснуть там, свернувшись на траве, но у меня не хватало духа
бросить канистру. Я мог лишь, задрав голову, с сожалением смотреть на
облака, которые отчего-то казались мне резвящимися в воздухе сказочными
драконами. Я представлял, как это, должно быть прекрасно и легко - гоняться
друг за другом в воздушных потоках. Это чувство воображаемой легкости
запомнилось мне навсегда. "аверное, - думал я, - это чуть-чуть похоже на
рыбок в аквариуме", но при мысли об аквариуме я снова вспоминал про
канистру и горько, не по-детски вздохнув, тащил ее дальше.
Как-то раз, глядя с крыши дома на проходящих внизу людей, я подумал,
что и сам, с высоты птичьего полета, тоже похож на такого же суетливого
муравья, особенно когда приходится тащить вверх по склону канистру, чем-то
напоминающую то ли кусок еды, то ли яйцо, но гораздо более бессмысленную.
Именно бессмысленность угнетала меня, потому что я не верил, что вода в
источнике действительно обладает всеми теми свойствами, которые приписывали
ей взрослые. Я пытался найти выход, какой-нибудь способ опpавдаться пеpед
собою хотя бы намеком на смысл. Подсознательно я чувствовал его, как стаpый
pыбак из pассказа Хемингуэя чувствовал свою большую pыбу, но тогда я еще не
умел вытащить его на повеpхность. Потому к бессмысленности добавлялась
безысходность, потому что я не мог представить себе того времени, когда я
перестанут посылать с канистрой, разве что когда-нибудь я сам будет
посылать кого-то вместо себя... Тем не менее я не испытывал к источнику
никакой неприязни. Мне даже нравились тенистые ивы, под которыми он
прятался от посторонних, чистый песок на дне и аккуратные доски, которыми
он был обшит во избежание оползней.
Когда в школе проходили Древнюю Грецию, я узнал о Сизифе, о наказанном
богами за разбой и гордость. Еще, согласно легенде, ему удалось заковать в
цепи Смерть. Земная жизнь Сизифа, сына царя Эола, была обычной легендой,
соединением правды и вымысла, как и большинство легенд. Эта часть истории
меня не тронула. о в том наказании, которое придумали Сизифу боги, я увидел
родное. В бытность свою разбойником, этот странный грек убивал своих жертв,
придавливая их тяжелым камнем. аказание было остроумным: катить этот, или
даже еще более тяжелый камень вверх по склону. Достигнув вершины, камень
падал, и все начиналось сначала. В моем представлении лицо Сизифа
рисовалось смуглым и морщинистым, залитым потом. Казалось в нем отражается
шероховатая кора старых яблонь с желтовато-мутными подтеками смолы.
- Миф о Сизифе - это яркий пример жестокой эксплуатации человека
человеком. Эта легенда вскрывает глубокие противоречия рабовладельческого
строя, где класс рабовладельцев безраздельно властвовал над телами и душами
рабов, не имевших ничего, кроме своей жизни.
Я смотрел на картинку в учебнике, на которой был изображен полуголый
Сизиф, толкающий вверх по склону огромный камень. Склон был нарисован
схематично, и было видно, как он отвесно обрывается у самой вершины. Я
представил, как камень раскачивается и падает. Сизиф размазывает по лицу
пот. Он медленно смотрит вниз, затем неторопливо спускается по слону. И
пока он идет: Я ощутил даже смутную боль в пояснице и то ощущение легкости,
которое появляется в тот момент, когда канистра гулко опускается на пол.
Каждый раз, после очередной прогулки к источнику, я верил, что этот раз -
последний, и даже зная, что это не так, я продолжал верить, и мне
действительно становилось легче. В Сизифе я неожиданно обрел товарища по
несчастью. (Я долго смотрел себе под ноги, затем склонил голову на руки.
Погpузившись в себя, я почувствовал сильную и почти неуловимую pыбу смысла,
огpомной тенью скользнувшую под утлым суденыщком моего pазума. Я бpосил
кpючок с наживкой. Тогда pыба схватила его и потащила меня за собой. Я
следил за ней, и на этот коpоткий пpомежуток вpемени миp пеpестал быть: она
была пpекpасна). Со стороны могло показаться, будто я сплю. а самом деле я
не спал. о реальность и в самом деле куда-то уплыла или растворилась, и
теперь я наблюдал происходящее с какой-то из внутренних крыш. Весь класс, и
парта, и сам я оказались далеко внизу, в то время как мое восприятие
вознеслось вверх. До меня долетал голос учительницы и все те мелкие шумы,
которые всегда бывают во время урока, но я слышал их так, как рыба слышит
голоса рыбаков на берегу. Я и в самом деле ощутил себя рыбой и устремился
прочь от поверхности навстречу темному дну с сочными стеблями бурых
водорослей и песку с разбросанными по нему раковинами мидий, дну
одновременно притягивающему и пугающему.
- Саша, - голос оказался неожиданно близко. Я вздрогнул, почувствовав
прикосновение маленького острого локтя Марины, соседки по парте. - Саша, не
спи - учительница смотрит.
- Я не сплю, - шепотом отозвался я, и стал рисовать картинку про
Сизифа на последней странице тетради.
- Главное в этом наказании, - продолжала учительница -
бессмысленность. Тяжелый труд Сизифа бесполезен для трудового народа
Древней Греции. Он сознает эту бесполезность, возможно, в нем рождается
чувство протеста, но он не может поднять свой внутренний протест до уровня
сознательной борьбы. Атмосфера мрачного Аида создает картину полной
безысходности рабского существования...
Я встрепенулся и подумал, что сейчас наконец я смогу высказать вслух
свой внутренний протест. Я поднял руку.
- Татьяна Сергеевна...
- Головин, ты хочешь что-то сказать? - Учительница удивилась. (Скромный,
угрюмый мальчик. Близких друзей нет. а уроках молчит, но материал
усваивает. Исполнителен, но никогда не вовлекается в работу целиком. Такое
впечатление, что он лишь создает видимость, внешний образ выполнения
задания, занимаясь на самом деле чем-то иным.)
- Этот Сизиф, ну: он мог отдохнуть, пока спускался вниз. - От волнения
я почувствовал, что вспотел и даже пожалел, что начал говорить, но было уже
поздно. - Это было не бессмысленно. Понимаете?
Взгляд учительницы стал каким-то странным. Я смутился. Мне хотелось
pассказать им пpо pыбу и пpо то, как я поймал ее. Hо они набpосились бы на
нее и pастеpзали, как голодные акулы. Поэтому я сел на место, стаpаясь не
смотpеть никому в глаза.
С тех пор в школе меня так и звали: Сизиф. Я не обижался; я даже
гордился этим прозвищем, чувствуя в нем свою причастность к таинственному
миру прошлого).
На следующее утро я начал строить плот. Это было непросто, к тому же я
все время боялся, что не хватит досок и придется ломать что-нибудь в доме.
Часто приходилось работать под дождем, но даже когда его не было сырость и
холод оставались рядом как два надзирателя. К обеду напряжение достигло
критической точки, и неизвестно, во что бы оно вылилось, но, к счастью, я
порезал руку пилой. Кровь отрезвила и успокоила меня. Залепив порез
пластырем, я продолжал работать и вскоре мое упорство было вознаграждено:
мое сознание, очищенное дурной погодой и физическим трудом, нашло наконец
ту дверь, за которой оно могло бы побыть наедине с самим собой. После этого
мое тело продолжало работать автоматически, само по себе, и дело пошло в
гору.
К вечеру мне удалось соединить несколько бревен в достаточно
устойчивую конструкцию и даже сделать на ней настил из досок, на котором
можно было бы установить палатку. Оставалось найти подходящий шест, якорь и
способ разводить огонь для согрева и приготовления пищи: я был уверен, что
наше водное путешествие будет длиться никак не менее трех - четырех дней, в
зависимости от того, насколько верно будет выбран путь или насколько широко
распространился потоп. Мысленно я сравнивал себя с оем, но тот в своем лице
спасал человеческий род и род животных, в то время как я пытался спасти
лишь жалкий обрывок цивилизации.
2.
Иногда, просыпаясь утром, я начинаю сомневаться в том, что я человек.
Стены, потолок, мебель - все куда-то убегает, становится бесконечном
далеким. Тоже самое происходит и с моим телом. Оно делается чужим,
неподвижным. оги и руки наливаются тяжестью, я уже не в силах пошевелить
ими. Сам я, наоборот, сжимаюсь, словно превращаясь в муху или паука. Все
это очень странно. Что-то во мне испытывает при этом страх - мне кажется,
это остатки человечности, но я уже утратил эмоции и вместе с ними - всякую
волю к движению, к изменению вообще. Теперь я не просто муха. Я - засохшая
дохлая муха, сохранившая тень осознания. Потом я теряю пространство. Я
больше не могу сказать, в какой части комнаты я нахожусь. Какое-то время я
верю, что нахожусь везде, но что значит это "везде" - я не знаю. Поэтому
точно так же можно сказать - нигде. Откуда-то снаружи приходят сигналы
бедствия. Я больше не муха. Я даже не могу больше сказать "я". Кокон,
которым раньше была моя комната, мое человеческое тело и наконец -
остывающее сознание мертвой мухи, - этот кокон больше ничего не скрывает.
Внутри него пустота. Волны искрящейся синевы прокатываются надо мной. Это