логики, как она понимается в ее классическом понятии, в отличие даже
от гегелевской Книги, которую сделал своей темой Кожев, письмо Батая -
в качестве высшего - не терпит различия между формой и содержанием.
Это и делает его письмом, потому и востребуется оно суверенностью.
Это письмо (оно дает нам пример, который нас здесь интересует, хотя он
и не нацелен на то, чтобы чему-то научить) складывается, чтобы
выстроить цепочку классических понятий - в той мере, в какой те
неизбежны ("Я не мог избежать выражения своей мысли на философский
манер. Однако я не обращаюсь к философам", MM), - таким образом, что
благодаря известному выверту они по видимости подчиняются своему
привычному закону, но при этом в какой-то точке соотносятся с моментом
суверенности, с абсолютной утратой своего смысла, растратой, не
оставляющей ничего в запасе, с тем, что может быть отныне названо
негативностью или утратой смысла лишь на их философской стороне: с
бессмыслицей, стало быть, которая находится по ту сторону абсолютного
смысла, по ту сторону замкнутого пространства или горизонта
абсолютного знания. Захваченные этим рассчитанным скольжением, понятия
становятся непонятиями, они немыслимы, они становятся несостоятельными
("Я ввожу кое-какие несостоятельные понятия", Le Petit). Философ слеп
к тексту Батая потому, что философом он является лишь в силу этого
несокрушимого желания остановить, удержать достоверность себя самого и
безопасность понятия от этого скольжения. Батаевский текст для него
полон ловушек: это какой-то скандал в первоначальном значении слова
[ср. scandalethron - "ловушка, западня"].
Трансгрессия смысла - это не доступ к непосредственному и не-
определенному тождеству или к возможности удержать бессмыслицу. Тут,
скорее уж, следовало бы говорить об эпохе эпохи смысла, о заключении в
скобки - на письме, - подвешивающем эпоху смысла: противоположность
феноменологическому эпохе, которое исполняется во имя и ввиду смысла.
Это такая редукция, которая отклоняет нас назад к смыслу. А суверенная
трансгрессия есть редукция этой редукции: не редукция к смыслу, но
редукция смысла. Трансгрессия эта выходит за пределы как Феноменологии
духа, так и феноменологии вообще, ее наиболее современных разработок
(ср. EI, p.19).
Будет ли это новое письмо зависеть от суверенной инстанции? Будет ли
оно повиноваться ее императивам? Будет ли оно подчиняться тому, что
(можно было бы сказать "по сути своей", если бы у суверенности была
какая-либо суть) не подчиняет себе ничего? Никоим образом, и в этом -
уникальный парадокс соотношения между дискурсом и суверенностью.
Соотнести высшее письмо с суверенной операцией означает установить
отношение в форме неотношения, вписать в текст разрыв, соотнести
цепочку дискурсивного знания с таким незнанием, которое уже не будет
каким-то его моментом: с абсолютным незнанием, на безосновности
которого восхищаются (s'enlevent) шанс или заклад смысла, истории и
горизонтов абсолютного знания. Запись подобного соотношения будет
"научной", но "наука" в данном случае претерпевает радикальное
искажение, содрогается - ничего из свойственных ей норм не теряя -
благодаря простому соотнесению с абсолютным незнанием. (...)
Итак, будучи скорее утвердительной редукцией смысла, чем полаганием
бессмыслицы, суверенность не выступает принципом или основанием этой
записи. Будучи непринципом и неоснованием, она определенно обманывает
ожидание какой-то обнадеживающей архии, условия возможности или
трансцендентала дискурса. Никаких философских предпосылок здесь больше
нет. "Метод медитации" учит нас тому, что дисциплинированный
итинерарий письма должен со всей строгостью подводить нас к той точке,
где уже нет больше ни метода, ни медитации, где суверенная операция
рвет с ними, потому что не дает обуславливать себя ничем, что ей
предшествует или хотя бы подготавливает ее. Точно так же, как она не
стремится ни к приложению, ни к распространению, ни к продолжению, ни
к преподаванию самой себя (вот почему, по выражению Бланшо, ее
авторитет заглаживается), как она не ищет признания, так же нет в ней
и никакого движения признания дискурсивного и предварительного труда,
без которого она, однако, не сумела бы обойтись. Суверенность должна
быть неблагодарной. "Моя суверенность ... нисколько не признательна
мне за мой труд" (MM). Сознательная озабоченность предпосылками
является как раз философской и гегелевской [чертой].
"Критика, адресуемая Гегелем Шеллингу (в предисловии к Феноменологии),
не менее решительна. Предварительные труды операции недосягаемы для
неподготовленного интеллекта (как говорит Гегель, столь же неразумно
было бы, не будучи башмачником, браться за изготовление башмаков). Эти
труды, тем не менее, благодаря свойственному им способу приложения,
сковывают суверенную операцию (бытие, идущее так далеко, насколько это
только возможно). Именно суверенный характер требует отказа от подчи-
нения данной операции условию каких-то предпосылок. Операция имеет
место лишь тогда, когда в ней появляется настоятельная нужда: если она
появляется, уже нет времени приступать к каким-то трудам, которые по
сути своей подчинены внешним по отношению к ним целям, не являются
целями сами по себе" (MM).
Далее, если кому-то покажется уместным вспомнить, что Гегель,
несомненно, первым показал онтологическое единство метода и
историчности, то отсюда нам следует, наверное, заключить, что
превзойденное суверенностью - это не только "субъект" (MM, p.75), но и
сама история. Нет, мы не возвращаемся на классический и догегелевский
манер к неисторическому смыслу, который мог бы образовать одну из
фигур Феноменологии духа. Суверенность осуществляет трансгрессию
целостности истории смысла и смысла истории, того проекта знания,
который спаивал их воедино. Незнание оказывается тогда
сверхисторичным, но лишь в силу того, что оно приняло к сведению
завершение истории и закрытие абсолютного знания, в силу того, что
приняло их всерьез - а затем предало, выйдя за их пределы или
симулировав их в игре.10 В этой симуляции я сберегаю или предвосхищаю
целостность знания, не ограничиваюсь какими-то определенными и
абстрактными знанием и незнанием, но отпускаю себе абсолютное знание,
отпускаю его от себя, чтобы вновь поставить его на свое место как
таковое, поместив и вписав его в такое пространство, над которым оно
больше не господствует. Таким образом, письмо Батая соотносит все
семантемы, т.е. все философемы, с суверенной операцией, с
безвозвратным истреблением тотальности смысла. Она черпает из запасов
смысла, чтобы вконец исчерпать их. С тщательно выверенной дерзостью
она признает конституирующее правило того, что она должна эффективно и
экономично деконституировать.
Двигаясь таким образом путями того, что Батай называет всеобщей
экономией.
Всеобщие письмо и экономия.
С всеобщей экономией письмо суверенности сообразуется по меньшей мере
двумя своими чертами: 1. это какая-то наука; 2. свои объекты она
соотносит с неограниченным разрушением смысла.
"Метод медитации" следующим образом предвещает La Part maudite:
"Наука, соотносящая объекты мышления с суверенными моментами,
фактически есть не что иное, как всеобщая экономия, рассматривающая
смысл этих объектов в отношении друг к другу, а в конечном счете - в
отношении к утрате смысла. Вопрос этой всеобщей экономии располагается
в плане политической экономии, однако обозначаемая этим именем наука
есть лишь ограниченная (товарными стоимостями) экономия. Речь идет о
проблеме, существенной для науки, занимающейся использованием
богатств. Всеобщая экономия в первую очередь делает очевидным факт
производства неких излишков энергии, которые по определению не могут
быть использованы. Избыточная энергия может быть лишь потеряна без
____________________
10 Об операции, состоящей в имитации абсолютного знания, по окончании
которой "достигается незнание, а абсолютное познание оказывается уже
не более, как одним познанием среди других", ср. EI, p.73sq и особенно
p.138sq. - важные выкладки, посвященные картезианской модели знания
("прочное основание, на котором все покоится") и гегелевской его
модели ("кругообразность").
малейшей цели и, следовательно, без всякого смысла. Именно эта
бесполезная, безумная утрата и есть суверенность" (EI, p.233).
Будучи научным письмом, всеобщая экономия, конечно же, не есть сама
суверенность. Впрочем, самой суверенности вообще нет. Суверенность
упраздняет ценности смысла, истины, задержания-самой-вещи. Вот почему
открываемый ею или соотносящийся с ней дискурс не является истинным,
правдивым или "искренним"11. Суверенность есть невозможное, она,
следовательно, не есть, она есть - это слово Батай пишет курсивом -
"эта утрата". Письмо суверенности соотносит дискурс с абсолютным
недискурсом. В качестве всеобщей экономии, оно есть не утрата смысла,
но, как мы только что прочитали, "отношение к утрате смысла". Оно
открывает вопрос смысла. Оно описывает не незнание, не то, что
невозможно, но лишь эффекты незнания. "...Говорить о самом незнании, в
итоге, было бы невозможно, но мы можем говорить о его эффектах..."12
Но тем самым мы не возвращаемся к привычному строю познающей науки.
Письмо суверенности не является ни суверенностью в ее операции, ни
общепринятым научным дискурсом. Смысл (дискурсивное содержание и
направление последнего) - ориентированное отношение неизвестного к
известному или познаваемому, к всегда уже известному или к
предвосхищаемому познанию. Хотя всеобщее письмо также обладает неким
смыслом, будучи лишь отношением к бессмыслице, этот строй в нем
перевернут. Отношение к абсолютной возможности познания в нем
подвешено в неопределенности. Известное соотносится с неизвестным,
смысл - с бессмыслицей. "Это познание, которое можно было бы назвать
освобожденным (но которое мне больше нравится называть нейтральным),
есть использование некоей функции, оторванной (освобожденной) от
рабства, из которого она проистекает: эта функция соотносила
неизвестное с известным, но с момента своего отрыва она соотносит
известное с неизвестным" (MM). Движение, которое, как мы видели, лишь
намечено в "поэтическом образе".
Не то чтобы феноменология духа, развертывавшаяся в горизонте
абсолютного знания и в соответствии с кругообразностью Логоса, таким
образом переворачивалась. Вместо того, чтобы быть попросту
перевернутой, она охватывается; но не охватывается познающим
познанием, а вписывается вместе со своими горизонтами знания и
фигурами смысла в раскрытие всеобщей экономии. Последняя складывает их
так, чтобы они соотносились не с основанием, но с безосновностью
растраты, не с телосом смысла, но с бесцельным разрушением стоимости.
Атеология Батая есть также и некая атеология и анэсхатология. Даже в
своем дискурсе, который надлежит уже отличать от суверенного
утверждения, атеология эта не развертывается, однако, путями
негативной теологии - путями, которые не могли не завораживать Батая,
но которые, может быть, оставляли еще в запасе по ту сторону всех
отвергнутых предикатов и даже "по ту сторону бытия" некую
"сверхсущностность"; по ту сторону категорий сущего - некое верховное
сущее и какой-то неразрушимый смысл. Может быть: потому что мы
касаемся здесь пределов и самых смелых дерзаний дискурса во всем
западном мышлении. Мы могли бы показать, что расстояния и близости не