слухов, в том числе и дурацких, но обязательно - страшных. Правдою было
только то, что тело и в самом деле обнаружила приходящая прислуга,
старинная знакомая Каманина, соседка его еще по коммуналке, с тех
флибустьерских времен, когда молоденький Коля-петушок только начинал себя
пробовать на ниве отечественной словесности, мечтая заделаться великим
пролетарским писателем, потрясателем человеческих душ, ревущим рупором
партии и комсомола.
Женщина (собственно - старуха, ей было под восемьдесят), крепкая
кряжистая деревянная старуха эта явилась, как обычно по средам, в девять
утра, открыла парадную своим ключом и обнаружила, что Коля Аристархович
опять нажравши, еще с ночи, - свет в кабинете горит, а сам лежит на столе
всем телом на своих бумагах и спит, и две бутылки тут как тут - одна
пустая под креслом, а вторая - на донышке - на маленьком столике, рядом с
машинкой.
(К этому времени Николай Каманин был уже законченным алкоголиком.
Великим потрясателем душ он не стал, хотя и числился среди первых, не знаю
было ли удовлетворено его честолюбие, но как и многие люди его поколения,
прошедшие армию, верноподданнические взлеты, идеологические падения,
партийные проработки, вербовку в органавты, отчаянные приступы
диссидентства, обращающиеся вдруг в приступы отчаянного жополизания, -
люди, пережившие Великий Страх, и Малый Страх, и страх Страха, и прочие
прелести эпохи строительства окончательного и бесповоротного коммунизма,
он к старости сделался мягким, тихим, трусливым, в меру подловатым и
сильно пьющим субъектом - из тех, про кого говорят: "Ну, этот - человек
невредный, можно даже сказать - порядочный". В конце концов, все познается
в сравнении. Но он и в самом деле был невредным. Ему было уж под
семьдесят, он страдал ишемической болезнью сердца, отчаянно боялся рака,
бросал ежемесячно курить и любил красненькое. Собственно, больше он ничего
уже и не любил - ни женщин, ни читать, ни тем более - писать, ни телевизор
смотреть, ни кино, ни приемы-ауты, на которые его постоянно приглашали, -
ничего он не любил, кроме красненького. Ему было безразлично, что именно:
шерри это бренди, или какая-нибудь "запеканка", или саперави, или
забугорный портвейн, а когда ничего этого под рукой не было, он брал
обыкновенную водяру и закрашивал ее вишневым сиропом или клюквенным
вареньем).
Ворча и раздражаясь по поводу свиней, которые где живут, там и гадят,
старуха принялась прибирать в кабинете, который, как ей показалось, был на
этот раз не только весь замусорен, но еще вдобавок и заблеван. И тут она,
потянувшись выключить настольную лампу, вдруг увидела, во что превратился
ее Коля Аристархович...
Фактически дело это было спущено на тормозах. В обком доложили, что
очень похоже на пьяное самоубийство, в некрологе сказано было "при
трагических обстоятельствах ушел из жизни", на самом же деле никто, как и
прежде, ничего не понял, но поскольку не было ни ограбления, ни орудия
преступления, ни мотивов - вообще ничего не было, кроме напрочь
свихнувшейся старухи, тупо повторявшей одно и то же: "...головенки-о нету,
а? Нету у ево головенки!.." - поскольку ничегошеньки не было, то и сделать
ничего было нельзя.
Я понял, что появилось пополнение моей папки, сразу же, как только
дошли до меня слухи, распространившиеся, естественно, и по Управлению
тоже. Но пришлось потерпеть-подождать пару месяцев, пока дело не пошло на
списание, и тут уж я его заполучил на совершенно законных основаниях - в
распоряжение нашей особой группы по соответствующему письму моего
непосредственного, Дорогого моего Товарища Шефа.
Шестое дело легло в папку, как патрон в обойму - туго, ловко и на
свое место. Опять Ленинград, опять не зима, опять мужчина... Опять
органавт. Хотя настоящим сексотом назвать его было, пожалуй, нельзя. Он
был ПРИХОДЯЩИЙ.
(В сорок девятом, во время и во имя борьбы с язвой космополитизма
вызвали его куда следует и по-доброму предложили сказать что положено по
поводу одного видного литературоведа. Не грозили, кулаком не стучали, тем
более уж - не пытали ни в коей мере, просто попросили, как нормального
советского человека, как гражданина, как исконного коренного русака,
наконец. А он - только что женился на красивой, на молоденькой, только что
квартиру хорошую получил, в центре, только что на сталинскую его
выдвинули... Сказал. Всего-то и сказал: вместо НЕТ - ДА. Делов! Но всю
жизнь потом, бедняга, мучался. Сказанное им ДА и в ход-то не пошло:
литературовед, как у поэта сказано, "возьми и перекинься башкою в лебеду"
еще до окончания следствия, но подписанная бумага - осталась. И он это
знал и помнил. И они знали, что он знает. И когда нужна бывала от него
КОНСУЛЬТАЦИЯ, - обращались. И отказа от него не было. Потому что сильнее
страха зверя нет. Один раз он, правда, взбрыкнул - взял да и возвысил свой
голос в защиту тунеядца Бродского. Но сразу же, на другой день уже, -
притих. Погас, замолчал, прижал уши. И немедленно уехал в Болгарию, на
конгресс прогрессивных деятелей искусства. "Почти не одеваясь". И Господь
с ним, не мне его судить.)
Статистики прибавилось, и я уже прокручивал в мозгу совершенно
идиотскую очередную "закономерность" - из шести жертв трое имеют фамилии,
начинающиеся на КА и оканчивающиеся на ИН, причем КАманИН это псевдоним, а
настоящая его фамилия была КАрамазИН, а Гугнюк взял себе фамилию отчима,
отец же у него был - КАлабахИН, - я прокручивал эти данные, вспоминая
читанное ранее по поводу магической лингвистики, теории заклинаний и
прочей косноязычной самиздатовской ерунды, как вдруг натолкнулся в описи
материалов, приложенных к делу Каманина, на фамилию "Красногоров". Среди
прочих бумаг, заляпанных кровавой размазней, обнаружились две позиции,
исключительно важные: машинописная копия романа Станислава Красногорова
"Счастливый мальчик" и незаконченная рецензия мертвеца Каманина на этот
роман, где сочинению пелась хвала и предлагалось автора немедленно принять
в Союз Писателей и уж во всяком случае - в декабре послать в Бомбей на
встречу молодых писателей Евразии.
Я забегал, как ошпаренный таракан.
Несколько дней было убито на запросы, телефонные звонки, личные
встречи и листание архивных папок. Основательно добавило мне путаницы, что
в Питере оказался еще один С. Красногоров, журналист, регулярно
пописывающий на морально-воспитательные темы, однако, романа "Счастливый
мальчик" он не писал, на физфак в пятидесятом не поступал и вообще
оказался толстым одышливым дядькой, не подходящим к делу ни по возрасту,
ни по образу жизни. И звали его - Сергей.
Но в конце концов я его нашел. И пришел к нему на работу -
посмотреть. И задействовал все свои каналы и связи, чтобы собрать о нем
информацию. А ведь я тогда не читал еще его романа - так, перебросил
несколько страниц и отложил без интереса (не люблю самиздата). Это была
ошибка. Надо было прочитать сразу же. Я сэкономил бы много времени.
Впрочем, мне все равно надо было как следует РАЗРАБОТАТЬ его, а это
требует месяцев и месяцев...
Не могу сказать (в отличие от какого-то литературного героя), что не
верю в случайные совпадения. Наоборот, как раз: верю, и был неоднократно
наблюдателем совпадений поразительных и совершенно при этом случайных
(одно только совпадение Красногоров-Красногорский чего стоит). Но когда
обнаружилось, что перед смертью своей хороший писатель Каманин читал
рукопись именно КРАСНОГОРОВА и при этом того самого, чья кандидатура
обсуждалась свирепым физиком Шерстневым за секунду до его, Шерстнева,
ПОДОБНОЙ ЖЕ гибели, - тут, знаешь ли, пахнуло на меня уже не простым
совпадением, тут запахло ТОЖДЕСТВОМ!
Что, собственно, следовало из этого тождества? Да ничего, пожалуй.
Просто появился новый связующий фактор. Человек, доселе вроде бы
совершенно посторонний, оказался отнюдь не посторонним. Был в тени до сих
пор, много лет был в тени, и вдруг - попал в луч прожектора... До сих пор
как бы не существовал, и вдруг - возник из ничего... Симпатичный на вид,
рослый, несколько склонный к полноте, хороший работник, вольтерьянец,
конечно, и скрытый диссидент, но не дурак, не радикал, а - либерал,
скорее, добрый товарищ, хороший сын, добрый семьянин... Он понравился мне,
признаюсь, по-человечески понравился, но чем больше узнавал я о нем, тем
меньше понимал, как оказался этот человек в сфере моего внимания. Что он
там делает, в этой сфере? Ведь он же явно - ни сном, ни духом. Живет
жизнью простой и здоровой, что уже само по себе не часто встречается в
наше заполошное время, любит друзей, нежно любит жену, работу свою
безусловно любит. И ничего ему, помимо всего этого, похоже и не надо. Он
самодостаточен. Он спокоен. Он - из другого, спокойного, почти замкнутого,
мира, со своими заморочками, разумеется, со своими тараканами и
прибабахами, но - из другого... Как занесло его в мой, поганый,
кроваво-слякотный, где живут, копошась, суетные сексоты и вдруг - умирают,
убитые внезапно неведомой и невидимой непреклонной и слепой силой?..
Особенного труда не составило узнать, что Александр Калитин был
другом и притом - близким моего Красногорова. Они учились вместе, они
вместе пили, вместе гонялись за девочками, читали друг другу юношеские
сочинения и вместе пели совместно придуманные песни. И последние донесения
свои по инстанциям посвятил Калитин именно ему, Красногорову, а также и
другому члену их компашки, Киконину Виктору Григорьевичу, ученому.
Иван Захарович Габуния, военный хирург, жил, как выяснилось, в
соседнем доме, и хаживал в гости - имел матримониальные намерения в
отношении Красногоровой Клавдии Владимировны, нацеливался вот-вот уйти в
отставку, жениться на этой славной и сильной (уже немолодой тогда)
женщине, увезти и ее, и сына ее, угрюмого нелюбезного подростка Славу, к
себе на родину, в Поти, где у него был дом, сад, катер...
Каляксин Сергей Юрьевич, проректор Четвертого медицинского, похоже, с
моим Красногоровым знаком не был, во всяком случае, никаких прямых
связующих нитей установить мне не удалось. Но он наверняка - скажем лучше,
ПОЧТИ наверняка - знаком был со студентом названного института Виктором
Кикониным, лучшим и ближайшим другом Красногорова.
Узел завязывался все крепче. Пустые клеточки заполнялись. И
осуществлялись все маленькие предсказания, которые я позволял себе делать.
Я нашел его. Это был ОН.
Может быть, именно здесь уместно, наконец, объяснить тебе, почему,
собственно, все это так меня волновало и занимало. С точки зрения
постороннего холодного ума мои волнения, моя беготня, мой азарт
представляются, - должны представляться - чем-то несерьезным, вполне
нелепым, бессмысленным даже. Взрослый, солидный, семейный человек,
сотрудник серьезной авторитетной организации занят черт-те чем:
уголовщина, не уголовщина, фантастика какая-то, мистика, глупость... И все
это - на уровне некоей клубной самодеятельности, без прямого указания, без
санкции начальства, словно я не офицер на службе, а какой-то юный
энтузиаст-мэнээс в поисках материала для очередной статьи.
Я знаю, ты - романтик, в самом чистом смысле этого слова, искатель
необычайного, ты, я знаю, и не нуждаешься в иных мотивах, если имеет место
острое желание раскрыть тайну. (По крайней мере, таков ты сейчас, когда я
пишу этот текст, в конце восьмидесятых). Но ты также знаешь, должен знать,
что отец твой - сухой и равнодушный прагматик, рационалист, прикладник,