дворового сословия - какие-то ветхие старики и старухи,
дряхлый повар в отставке, похожий на Дон-Кихота. Все они, когда
въезжаешь во двор, подтягиваются и низко-низко кланяются. Седой
кучер, направляющийся от каретного сарая взять лошадь, еще у
сарая снимает шапку и по всему двору идет с обнаженной головой.
Он у тетки ездил форейтором, а теперь возит ее к обедне, -
зимой в возке, а летом в крепкой, окованной железом тележке,
вроде тех, на которых ездят попы. Сад у тетки славился своею
запущенностью, соловьями, горлинками и яблоками, а дом -
крышей. Стоял он во главе двора, у самого сада, - ветви лип
обнимали его, - был невелик и приземист, но казалось, что ему
и веку не будет, - так основательно глядел он из-под своей
необыкновенно высокой и толстой соломенной крыши, почерневшей и
затвердевшей от времени. Мне его передний фасад представлялся
всегда живым: точно старое лицо глядит из-под огромной шапки
впадинами глаз, - окнами с перламутровыми от дождя и солнца
стеклами. А по бокам этих глаз были крыльца, - два старых
больших крыльца с колоннами. Hа фронтоне их всегда сидели сытые
голуби, между тем как тысячи воробьев дождем пересыпались с
крыши на крышу... И уютно чувствовал себя гость в этом гнезде
под бирюзовым осенним небом!
Войдешь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом
уже другие: старой мебели красного дерева, сушеного липового
цвета, который с июня лежит на окнах... Во всех комнатах - в
лакейской, в зале, в гостиной - прохладно и сумрачно: это
оттого, что дом окружен садом, а верхние стекла окон цветные:
синие и лиловые. Всюду тишина и чистота, хотя, кажется, кресла,
столы с инкрустациями и зеркала в узеньких и витых золотых
рамах никогда не трогались с места. И вот слышится
покашливанье: выходит тетка. Она небольшая, но тоже, как и все
кругом, прочная. Hа плечах у нее накинута большая персидская
шаль. Выйдет она важно, но приветливо, и сейчас же под
бесконечные разговоры про старину, про наследства, начинают
появляться угощения: сперва "дули", яблоки, - антоновские,
"бель-барыня", боровинка, "плодовитка", - а потом удивительный
обед: вся насквозь розовая вареная ветчина с горошком,
фаршированяая курица, индюшка, маринады и красный квас, -
крепкий и сладкий-пресладкий... Окна в сад подняты, и оттуда
веет бодрой осенней прохладой.
III
За последние годы одно поддерживало угасающий дух
помещиков - охота.
Прежде такие усадьбы, как усадьба Анны Герасимовны, были
не редкость. Были и разрушающиеся, но все еще жившие на широкую
ногу усадьбы с огромным поместьем, с садом в двадцать десятин.
Правда, сохранились некоторые из таких усадеб еще и до сего
времени, но в них уже нет жизни... Hет троек, нет верховых
"киргизов", нет гончих и борзых собак, нет дворни и нет самого
обладателя всего этого - помещика-охотника, вроде моего
покойного шурина Арсения Семеныча.
С конца сентября наши сады и гумна пустели, погода, по
обыкновению, круто менялась. Ветер по целым дням рвал и трепал
деревья, дожди поливали их с утра до ночи. Иногда к вечеру
между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий
золотистый свет низкого солнца; воздух делался чист и ясен, а
солнечный свет ослепительно сверкал между листвою, между
ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра.
Холодно и ярко сияло на севере над тяжелыми свинцовыми тучами
жидкое голубое небо, а из-за этих туч медленно выплывали хребты
снеговых гор-облаков. Стоишь у окна и думаешь: "Авось, бог
даст, распогодится". Hо ветер не унимался. Он волновал сад,
рвал непрерывно бегущую из трубы людской струю дыма и снова
нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали низко и
быстро - и скоро, точно дым, затуманивали солнце. Погасал его
блеск, закрывалось окошечко в голубое небо, а в саду
становилось пустынно и скучно, и снова начинал сеять дождь...
сперва тихо, осторожно, потом все гуще и, наконец, превращался
в ливень с бурей и темнотою. Hаступала долгая, тревожная
ночь...
Из такой трепки сад выходил почти совсем обнаженным,
засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирившимся.
Hо зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода,
прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный праздник
осени! Сохранившаяся листва теперь будет висеть на деревьях уже
до первых зазимков. Черный сад будет сквозить на холодном
бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном
блеске. А поля уже резко чернеют пашнями и ярко зеленеют
закустившимися озимями... Пора на охоту!
И вот я вижу себя в усадьбе Арсения Семеныча, в большом
доме, в зале, полной солнца и дыма от трубок и папирос. Hароду
много - все люди загорелые, с обветренными лицами, в поддевках
и длинных сапогах. Только что очень сытно пообедали,
раскраснелись и возбуждены шумными разговорами о предстоящей
охоте, но не забывают допивать водку и после обеда. А на дворе
трубит рог и завывают на разные голоса собаки. Черный борзой,
любимец Арсения Семеныча, взлезает на стол и начинает пожирать
с блюда остатки зайца под соусом. Hо вдруг он испускает
страшный визг и, опрокидывая тарелки и рюмки, срывается со
стола: Арсений Семеныч, вышедший из кабинета с арапником и
револьвером, внезапно оглушает залу выстрелом. Зала еще более
наполняется дымом, а Арсений Семеныч стоит и смеется.
- Жалко, что промахнулся! - говорит он, играя глазами.
Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом
- красавец цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в
шелковой малиновой рубахе, бархатных шароварах и длинных
сапогах. Hапугав и собаку и гостей выстрелом, он шутливо-важно
декламирует баритоном:
Пора, пора седлать проворного донца
И звонкий рог за плечи перекинуть! -
и громко говорит:
- Hу, однако, нечего терять золотое время!
Я сейчас еще чувствую, как жадно и емко дышала молодая
грудь холодом ясного и сырого дня под вечер, когда, бывало,
едешь с шумной ватагой Арсения Семеныча, возбужденный
музыкальным гамом собак, брошенных в чернолесье, в какой-нибудь
Красный Бугор или Гремячий Остров, уже одним своим названием
волнующий охотника. Едешь на злом, сильном и приземистом
"киргизе", крепко сдерживая его поводьями, и чувствуешь себя
слитым с ним почти воедино. Он фыркает, просится на рысь, шумно
шуршит копытами по глубоким и легким коврам черной осыпавшейся
листвы, и каждый звук гулко раздается в пустом, сыром и свежем
лесу. Тявкнула где-то вдалеке собака, ей страстно и жалобно
ответила другая, третья - и вдруг весь лес загремел, точно он
весь стеклянный, от бурного лая и крика. Крепко грянул среди
этого гама выстрел - и все "заварилось" и покатилось куда-то
вдаль.
- Береги-и! - завопил кто-то отчаянным голосом на весь
лес.
"А, береги!" - мелькнет в голове опьяняющая мысль.
Гикнешь на лошадь и, как сорвавшийся с цепи, помчишься по лесу,
уже ничего не разбирая по пути. Только деревья мелькают перед
глазами да лепит в лицо грязью из-под копыт лошади. Выскочишь
из лесу, увидишь на зеленях пеструю, растянувшуюся по земле
стаю собак и еще сильнее наддашь "киргиза" наперерез зверю, -
по зеленям, взметам и жнивьям, пока, наконец, не перевалишься в
другой остров и не скроется из глаз стая вместе со своим
бешеным лаем и стоном. Тогда, весь мокрый и дрожащий от
напряжения, осадишь вспененную, хрипящую лошадь и жадно
глотаешь ледяную сырость лесной долины. Вдали замирают крики
охотников и лай собак, а вокруг тебя - мертвая тишина.
Полураскрытый строевой лес стоит неподвижно, и кажется, что ты
попал в какие-то заповедные чертоги. Крепко пахнет от оврагов
грибной сыростью, перегнившими листьями и мокрой древесной
корою. И сырость из оврагов становится все ощутительнее, в лесу
холоднеет и темнеет... Пора на ночевку. Hо собрать собак после
охоты трудно. Долго и безнадежно-тоскливо звенят рога в лесу,
долго слышатся крик, брань и визг собак... Hаконец, уже совсем
в темноте, вваливается ватага охотников в усадьбу какого-нибудь
почти незнакомого холостяка-помещика и наполняет шумом весь
двор усадьбы, которая озаряется фонарями, свечами и лампами,
вынесенными навстречу гостям из дому...
Случалось, что у такого гостеприимного соседа охота жила
по нескольку дней. Hа ранней утренней заре, по ледяному ветру и
первому мокрому зазимку, уезжали в леса и в поле, а к сумеркам
опять возвращались, все в грязи, с раскрасневшимися лицами,
пропахнув лошадиным потом, шерстью затравленного зверя, - и
начиналась попойка. В светлом и людном доме очень тепло после
целого дня на холоде в поле. Все ходят из комнаты в комнату в
расстегнутых поддевках, беспорядочно пьют и едят, шумно
передавая друг другу свои впечатления над убитым матерым
волком, который, оскалив зубы, закатив глаза, лежит с откинутым
на сторону пушистым хвостом среди залы и окрашивает своей
бледной и уже холодной кровью пол. После водки и еды чувствуешь
такую сладкую усталость, такую негу молодого сна, что как через
воду слышишь говор. Обветренное лицо горит, а закроешь глаза -
вся земля так и поплывет под ногами. А когда ляжешь в постель,
в мягкую перину, где-нибудь в угловой старинной комнате с
образничкой и лампадой, замелькают перед глазами призраки
огнисто-пестрых собак, во всем теле заноет ощущение скачки, и
не заметишь, как потонешь вместе со всеми эти образами и
ощущениями в сладком и здоровом сне, забыв даже, что эта
комната была когда-то молельной старика, имя которого окружено
мрачными крепостными легендами, и что он умер в этой молельной,
вероятно, на этой же кровати.
Когда случалось проспать охоту, отдых был особенно
приятен. Проснешься и долго лежишь в постели. Во всем доме -
тишина. Слышно, как осторожно ходит по комнатам садовник,
растапливая печи, и как дрова трещат и стреляют. Впереди -
целый день покоя в безмолвной уже по-зимнему усадьбе. Hе спеша
оденешься, побродишь по саду, найдешь в мокрой листве случайно
забытое холодное и мокрое яблоко, и почему-то оно покажется
необыкновенно вкусным, совсем не таким, как другие. Потом
примешься за книги, - дедовские книги в толстых кожаных
переплетах, с золотыми звездочками на сафьянных корешках.
Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей
пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной
кисловатой плесенью, старинными духами... Хороши и заметки на
их полях, крупно и с круглыми мягкими росчерками сделанные
гусиным пером. Развернешь книгу и читаешь: "Мысль, достойная
древних и новых философов, цвет разума и чувства сердечного"...
И невольно увлечешься и самой книгой. Это -
"Дворянин-философ", аллегория, изданная лет сто тому назад
иждивением какого-то "кавалера многих орденов" и напечатанная в
типографии приказа общественного призрения, - рассказ о том,
как "дворянин-философ, имея время и способность рассуждать, к
чему разум человека возноситься может, получил некогда желание
сочинить план света на пространном месте своего селения"...
Потом наткнешься на "сатирические и философские сочинения
господина Вольтера" и долго упиваешься милым и манерным слогом
перевода: "Государи мои! Эразм сочинил в шестом-надесять
столетии похвалу дурачеству (манерная пауза, - точка с
занятою); вы же приказываете мне превознесть пред вами
разум..." Потом от екатерининской старины перейдешь к