Оксана Аболина.
Рассказы и эссе
СОДЕРЖАНИЕ:
ОПЫТ ПОЛЕТА
КОГДА НЕ БОЛИТ ГОЛОВА
СПОРНИК (опыты ритмической прозы)
ОБРЫВКИ СОЗНАНИЯ
ДНЕВНИК АЛЕКССЕЯ КЛЕВЕРОВА, УЧЕНИКА 6-Б КЛАССА...
ОДИНОЧЕСТВО
ПРОЩЕНИЕ
ДЕТСТВО
Оксана Аболина
ОПЫТ ПОЛЕТА
Ты летаешь, а под тобой, на земле, любимые существа. Ходят,
разговаривают, пьют, спят, испражняются, пишут письма, читают, смотрят
телевизор. Они ругаются, мирятся, поют, звонят друг другу по телефону,
говорят ласковые слова, в ярости бьют посуду. Они делают все, что положено
делать людям. Только не замечают тебя. Никогда. Изредка, очень-очень редко,
даже говорить не стоит, но все-таки, случается, бывает -- они прислушиваются
к чему-то и видят смутный неясный образ: амурчик? ангелочек? облачко? Это
-ты. Но они этого не знают. И забывают. И вспоминают только тогда, когда ты
уже не летаешь, а плаваешь в темном теплом тумане и с тобой нежно
разговаривают чарез стенку живота. И хотя тебя пока еще никто не видит --
тебе очень хорошо. Тебе не нужно еще внимание других, тебя вполне устраивают
уют и мир в твоей будущей семье. Полеты прекращаются. На долгих девять
месяцев. И это -- бесконечность. Ты -- весь внимание. Ты жадно ловишь
информацию изнутри себя и из внешнего мира. Ты чувствуешь свой стремительный
рост -- словно ты вспухаешь, -- приток каких-то веществ, отчего у тебя
появляется сила, и можно уже сообщить о себе ударом пятки в упругую стенку
темного тумана: "Я есть". Ты жадно ловишь звуки снаружи -- глухие, громкие,
как тамтамы.
И вот -- ты рождаешься. Правда, это с их точки зрения. А в самом деле
-- ты засыпаешь. Боль, стресс, ослепление светом, холод так велики, что мозг
отказывается служить и закрывает все входы и выходы. Впоследствии у тебя
уходит вся жизнь на то, чтоб их раскрыть. Но ты не успеваешь, так как канал,
сообщающий, что ты только для этого-то и существуешь, тоже заперт, и только
в замочную скважину тянет сквозняком и ты до самой смерти маешься из-за
этого и ищешь смысл жизни, которого нет.
Но зато после рождения ты снова получаешь право полета. Правда, это уже
не легкое счастливое парение. Этот полет намного грубее. Тебя поднимают руки
отца и бросают вверх. Ты радуешься и смеешься. Потому что в самом апогее, в
точке между взлетом и падением, в тебе просыпается то ли амурчик, то ли
ангелочек, то ли облачко. Это миг блаженства, и он повторяется раз за разом,
пока отец не устает или ему не надоедает с тобой возиться.
Твое тело день ото дня тяжелеет. Первый его опыт. С каждым разом
подбрасывают все ниже, спасибо, если подбрасывают. Приходится компенсировать
чем-то.
Сидишь за столом. Все едят.
-- Тебе -- что, нужно особое приглашение?
-- Я летаю, -- говоришь ты, не выносясь из заоблачных далей.
Ремнем из тебя выбивают и это жалкое подобие полета. Ты больше уже не
зеваешь по сторонам во время еды. Ты вообще становишься деловитым человеком.
Ты -- взрослый, тебе двенадцать лет. Будет повод -- сам поиздеваешься над
"летающим" чудаком. А внутри себя тебе стыдно, что ночью во сне в тебе
просыпается радость и ты видишь голубое, до сладкой боли небо и
воспаряешь... Ты начинаешь курить, пить, жена ругается, что суп то ли
картофельный, то ли азотный, ты впитываешь в себя всю гадость и грязь мира.
И полеты во сне все чернее. Пропадает небо, и ты оказываешься в замкнутом
пространстве, верхом на соседской швабре. Просыпаешься -- тебе страшно,
противно, фу, какой кошмар. Голова болит, и через час вставать на работу...
Проходит время. Много времени. Очень много времени. Гладя внука по
голове, ты с грустью вспоминаешь детство и думаешь о том, что полжизни,
считай, не летал. И хочется, вроде, думаешь ты. С тобой случается
невероятное. Один только раз. Оглянувшись -- никто не видит? -- ты
взмахиваешь руками и с горечью опускаешь. Полет невозможен. Ты чувствуешь
опыт старого тела и видишь себя всего, каждую клетку -- прокопченной,
высохшей, усталой.
Но однажды во сне ты видишь громадный каменный зал, и человека в углу
за столом.
-- Лети, -- говорит он.
-- Я не умею.
-- А ты попробуй.
Ты хочешь уже, действительно, попробовать, как вдруг замечаешь, что ты
высоко над каменным полом. Хорошо, легко, свободно.
-- Я скоро умру. Сон приснился, -- сообщаешь ты поутру родственникам.
Они, в общем, верят, но вежливо называют все это чушью. А ты... Терзавший
тебя всю жизнь страх смерти проходит.
И вот -- ты умираешь. Правда, теперь все наоборот. Всем кажется, что ты
умер, а в самом деле ты проснулся.
-- Три часа не трогайте тело, -- говорит врач, -- его мозг еще не умер.
Интересно, кончится это через три часа или нет? -- думаешь ты и
стремительно взлетаешь под небеса, где звучит музыка, и нет ни боли, ни
страха, а только волшебный полет...
август 1989
Оксана Аболина
КОГДА НЕ БОЛИТ ГОЛОВА
Когда на болит голова (а это бывает все реже), можно на делить мир на
две половины: когда, дескать, голова болит и когда -- нет. Когда не болит
голоаа -- мир разноцветен, ярок, как в детстве. Душа переполняется
восторгом. Ты источаешь аромат обаяния. Вокруг тебя все становится добрей и
чище.
Жизнь огромна, прекрасна, и все еще впереди. Цветы, блики солнца,
радость, любовь -- когда не болит голова... Когда не болит голова, ты,
естественно, не веришь, что она заболит снова... Это так хорошо!
Мелочность, злость, раздражительность покидают тебя. Ты оглядываешься,
не узнавая себя и страшась... Не может быть! Неужели этот кричащий,
оскорбляющий, не щадящий никого и ничего, неужели зтот черный бес -- ты?
Боже мой! Это не я, это боль, -- твердишь ты себе, -- я был опять ослеплен
болью. Этой чудовищной болью. Но теперь -- все. Точка. Что бы со мной ни
случилось -- я к этому не вернусь. Как бы ни было плохо. Все. Возьму себя в
руки. Это так просто -- нужно только запомнить, что зтот мир такой
разноцветный. Нужно просто вобрать его в себя, чтобы он всегда был во мне.
Каждой своей клеточкой в каждой клетке меня.
День за днем, в промежутках, когда не болит голова, перед тобой
открываются загадочные перспективы Космоса.
День за днем, когда она болит, тебя все глубже бросает в черноту
безысходности.
Что победит? -- думаешь ты. -- Где правда?
Боль рождает сомнения. Целый сонм сомнений. Целую Вселенную -- когда
совсем уж черти как хреново.
Боль раздирает твой Космос на части. Твой милый, уютный, разумный
Космос. Как еще можно назвать зто грубое, кощунственное разрушение гармонии?
Возвращением к зверю? А разве у зверей болит голова? Хм, впрочем, о чем это
я? При чем тут зто? Нелепые вопросы, дурацкие ассоциации... Ты подозреваешь
в себе что-то смутно ужасное -- распад личности? Бр! Впрочем, заглянув в
словарь, ты несколько успокаиваешься. Нет, не то. Но странный страх живет.
Страх неизвестно чего. Необъяснимый. Его трудно понять, поскольку он тихо
уходит, когда не болит голова. Когда болит -- ты не в силах понять ничего
вообще.
А в промежутках между болью ты исследуешь свое сознание, как говорят, с
упорством идиота. Вопросы повторяются каждый день, за ними решения -- каждый
раз одни и те же. Ежедневно, ежечасно, маниакально. Значит, если у каждого
хоть что-то болит, -- думаешь ты, -- Голова, нога, живот, душа, в конце
концов -- выходит, каждый видит жизнь искаженно?!. И никто -- чистыми,
ясными глазами? Ха!
Но однажды сам собой приходит ответ. В проблеск утра, когда не болит
голова, ты замечаешь на задворках случайно промелькнувшей мысли простую
истину. Своей простотой она потрясает тебя.
МИР СУЩЕСТВУЕТ САМ ПО СЕБЕ. Неважно, как ты на наго смотришь. Он не
хороший и не плохой. МИР ТАКОЙ, КАКОЙ ОН ЕСТЬ. А я? Что же я? -- думаешь ты
о своем бедном, несчастном обижанном "я", которому вдруг почти на остается
места в этом мире. Крохотный уголок среди мириадов уголков. Так хочатся,
хоть иллюзорно, но снова занять собой все пространство. Так хочется! Но...
БОЛЬ ИЛИ ЕЕ ОТСУТСТВИЕ -- ВСЕГО ЛИШЬ ПРИЗМЫ, ЧЕРЕЗ КОТОРЫЕ МЫ ВИДИМ ВСЕ
ВОКРУГ.
Поняв зто, ты скромно занимаешь свой уголок пространства-времени, и
когда не болит голова, украдкой выглядываешь из него, осматриваешься и тихо
радуешься, что, к счастью, мир не делится всего лишь на два состояния --
когда болит и когда не болит голова.
август 1989
Оксана Аболина
СПОРНИК (опыты ритмической прозы)
Зачем написана повесть, где нет героя. Нет смысла. Идеи. Проблемы,
фабулы. Темы. Сюжета. Зачем? Только ли потому, что кто-то задался целью
написать эту невероятную повесть?
<<< *** >>>
Даже если поверишь, что ты -- подобие подобия, которое, в свою очередь,
тоже чье-то подобие, -- то, все равно, всегда остается надежда, что мы --
незамкнутая система, и существует Некто, кто истинен и дал этой цепи начало.
<<< *** >>>
Кого в нас больше -- Христа или Иуды? Мог бы Данко стать человекодавом?
А наоборот?
<<< *** >>>
Кто движет помыслами людей, как марионетками в театре? Мне страшно,
когда я думаю о прошлом. Кем я была бы в немецком концлагере? Палачом?
Жертвой? Предателем? Неужели это не зависело бы от меня?
<<< *** >>>
Наше настоящее -- уже в прошлом. Нынешний Горчаков оплакивает поколение
60-х, скрывшееся в могилах. Впрочем, есть и другая точка отсчета: наши деды
еще не родились.
<<< *** >>>
Две дуэли. Рок или случайность? Убийства или самоубийства?
Предупреждение или укор? Могла бы случиться третья дуэль? Две -- это очень
много. Но почему их оказалось мало?
<<< *** >>>
Ты подойдешь и не улыбнешься. И я поверю тебе. Скажи, ты есть?
<<< *** >>>
Ты не мог не родиться, даже если бы ты этого хотел. Даже если этого
хотел бы Бог.
<<< *** >>>
Может, мы просто снимся сумасшедшему исполину, и наш Бог, наш Смысл --
бред одной лишь отмирающей клеточки его мозга. И остается только надеяться,
что есть еще Смысл Смыслов, ради которого все и существует.
<<< *** >>>
Молитва -- жалоба слабых или призма сильных? Или соединение слабости и
силы? Бог знает, кому что положено. Молитва -- это дерзость или покорность?
А может быть, подарок миру?
<<< *** >>>
Зерна чисты. Отравлена почва. Что взрастет?
<<< *** >>>
Лес, где меньше всего браконьеров -- лес идей.
<<< *** >>>
Дети любят истязать слабых. Взрослые тоже любят. Но скрывают это.
<<< *** >>>
Почему незаметные воспоминания детства ярче, чем вчерашний день горя
или завтрашний -- радости? Неужели детские сны и будни важнее вопросов мира
и атомных войн?!
<<< *** >>>
Если "НЕТ", а я говорю: "ДА", -- вы уверены, что я лгу?
<<< *** >>>
Вселенная -- машина в рабочем или рабочий а машине? Может машина
разладиться? Может рабочий сойти с ума?
<<< *** >>>
Что заключено в высохшем обнаженном куске дерева? Мысль? Теорчестео?
Страдание? Мудрость? Жизнь? Можно ли любить высохший кусок дерева?
<<< *** >>>
Зима -- мертвец с белыми глазами. Непонятно только -как мертвец
способен родить весну.
<<< *** >>>
Пламя разве бывает черным? Уничтожая жизнь, богатства, надежды, кров --
оно ничего не рождает?
<<< *** >>>
Ум -- понятие относительное. Степень развития ума зависит от того,
насколько человек расширил или сузил свое сознание. Парадоксальное свойство
человека -- не замечать того, что не хочется замечать -- убивает в нем
мыслителя.
<<< *** >>>
Имеет ли смысл смысл?
<<< *** >>>
Сильнейшая из привязанностей -- привязанность к мыслям. Но есть одно
средство избавиться от ник -- передать их кому-то другому. Почему же мы так
боимся просветлить свои мысли?
<<< *** >>>
Куда уходят сны? Продолжают ли они существовать, когда мы просыпаемся?
<<< *** >>>
Жизнь -- зто цепь символов-зпизодов. Человек -- это покой.
<<< *** >>>
Слово -- всего лишь промокашка мысли.
<<< *** >>>
Рааделились ядра. А клетка осталась одна. Скажите, как жить содружно
двум бедным ядрам? Скажите, что делать несчастной клетке?
<<< *** >>>
Что самое удивительное и милое в людях -- они все Дон Кихоты. И
пройдохи, и праведники, и глупцы, и мыслители. Все до единого. Живут, любят,
придумывают любовь. И по-светлому плачут над чудаками-людьми, удивляясь и
мучаясь, что каждый из них Дон Кихот.
<<< *** >>>
Почему к жестокости так легко привыкнуть? Почему так трудно поверить в
добро?
<<< *** >>>
Оксана Аболина
ОБРЫВКИ СОЗНАНИЯ
Друзьям. Всем.
Если человек создан по образу и подобию Божию, то это значит, что
каждый человек, в общих своих проявлениях, независимо от пола, убеждений,
национальности и других отличительных признаков является Богом. Но поскольку
этого мы в жизни явно не видим, то остается предположить, что, очевидно,
общее между человеком и Богом -- это потенциал бесконечных возможностей. И
человек -- потенциал бесконечных возможностей, но еще не раскрытый. И Бог --
потенциал бесконечных возможностей, но раскрывающийся в действии. И для
подтверждения этого (но, разумеется, отнюдь не только с этой целью, она,
скорее, является следствием, опять-таки не единственным и далеко не главным)
был послан Христос, чтобы представить персонализированного Богочеловека. И,
возможно, это доказывает, а, возможно, и нет, что каждый человек --
потенциальный зародыш потенциальной Вселенной -- не микро-, а
макро-Вселенной. И если это так, то да будет так.
<<< *** >>>
С течением времени становишься смелей в словах и осторожней в
утверждениях. С годами уходит безаппеляционность и наступает час, когда уже
невозможно что-либо отрицать. Можно позволить себе судить о чем-то на
словах, можно и не позволить, но в любам случае уже знаешь, что все
несудимо. А дальше? Дальше -- бесконечность и То, что стоит за ней.
<<< *** >>>
Мы еще притворяемся, что мы люди, но мы уже давно не люди. Нам уже не
нужны слова и, общаясь друг с другом, мы по большей части молчим. Все
сказано, а остальное невыразимо словами, и мы знаем, что мы это знаем.
Наступает усталость, истертость слов. Нужны новые символы новых отношений. А
их уже приходится изобретать самим, и это -- из области творчества.
<<< *** >>>
Первый шаг -- когда сознаешь, что все неслучайно. Второй -- когда
понимаешь, что эта неслучайность -- Бог. Третий шаг -- когда мир теряет
границы, и ты сам, как часть мира, теряешь их. Четвертый шаг -- Любовь.
И это все -- неизбежность, рок. И не уйти никуда. Мы обречены на
духовность. И Слава Богу. Любой неверный шаг, любое отступление, даже любое
малодушие -- ведут нас к конечной цели, о которой я вряд ли даже
догадываюсь.
<<< *** >>>
В настоящем жить трудно. Еще труднее вместить в настоящем прошлое и
будущее. Есть шанс свихнуться, когда миры и времена сосуществуют в сознании,
и ты это понимаешь. Но через это нельзя не пройти. Как и через Великую
Пустоту.
<<< *** >>>
Моя мама была светлым человеком, хотя и атеистом. Я ее очень любила, но
лишь спустя несколько дней после ее смерти узнала, что она -- мой духовный
учитель.
Отец же при жизни был редким мерзавцем, попортил и мне, и близким, и
даже не близким много крови. И я его сильно ненавидела. Но после его смерти
оказалось, что он -- тоже мой духовный учитель. Странный, непостижимый
опыт... Разговор даже не о прощении, но о единстве...
<<< *** >>>
Социальность требует жертвы. И эта жертва -- возвращение на землю.
Стряхивая с себя Небо, вновь обретаешь человеческие чувства: эго, гордыню --
эти пустышки легко приживаются в человеке, -- влезает порой и ненависть.
Бывают и "положительные" чувства: например, доброта. Но этот разговор не к
тому, что хорошо б быть отшельником. Семья ведь тоже несет бесценный опыт,
может быть, в чем-то более замечательный, чем опыт аскетизма и одиночества.
Но я думаю, социальность -- это, все-таки, добавка к обеду, от которой при
сытости можно отказаться. Но можно и воспользоваться ею, чтоб не обидеть
добрых хозяев и немного не напугать их. Всему -- мера на этой земле.
<<< *** >>>
Меня всегда удивляло, почему у чувства страха в литературе и философии
категорически отрицается позитивное начало. Мой опыт дал мне страх, ужас
смерти как основу и как двигатель в стремлении к Богу, особенно в детские
годы. Во всех тупиках, закоулках жизни и сознания, стоило мне нанадолго
забыть, что я существо Вселенной, а не советская детсадовка, школьница,
студентка (и т.д. по ступеням возраста и социальности), меня подстерегал
этот проклятый, всемогущий, позорный и благодетельный кошмар, то в чистом
виде, то в каких-то обличиях. Это -- мощный стимул к развитию, если вопрос
жизни и смерти встает как философская категория, а не только как животный
ужас.
<<< *** >>>
Самые длительные на Пути чувства в моем опыте, как ни странно --
сентиментальность и сочувствие.
<<< *** >>>
Для меня вопрос, есть Бог или Его нет, решился уже давно и однозначно.
Дело даже не в субъективных ощущениях, мыслях, религиозных убеждениях --
этот опыт довольно богатый и имеет широкий набор доказательств, который не
убедил бы разве что закоренелого атеиста, даже в новом приходе Христа
узревшего бы мистификацию, либо абсолютно равнодушного к этим вопросам
человека. Доказательством, подчеркиваю, личным доказательством того, что Бог
есть, послужило то стечение обстоятельств, которое шаг за шагом, сложило мою
жизнь так, что не только все лучшее: друзья, мама и многое другое, -- но и
каждый просчет, каждая ошибка, каждая неудача и, якобы бездарно истраченные
годы, -- все, одно к одному, вело и ведет меня по пути духовного развития. И
какое-то небольшое изменение во всем этом -- все могло пойти по-другому.
Одной "случайной" встречей меньше или больше, выйди из дома на минуту раньше
или позже, сядь в театре на другой ряд, другое место... Этих "случайностей"
не одна и не две сотни. Во мне не так много ума и логики, чтобы все это
осмыслить и проанализировать, но и элементарная интуиция подсказывает, что
если пространство смоделировало для каждого человека тысячи, а, может, и
миллионы ситуаций, в которых значение для всей жизни может иметь даже слово,
оттенок речи, цвет неба, резкий звук, случайная шальная мысль, то это
говорит только о том, что Бог есть.
Господи! Да и без духовного развития -- как представишь, что мы еще
живы, мы, втроем, на господачку 91 рэ в месяц -- и еще тянем-потянем эту
чертову репку -- и тут вспомнишь всех, кто помог выжить -- ну, откуда-то они
ведь все эти люди взялись? Откуда-то они, эти добрые, хорошие со всего
Ленинграда понасобирались, мы ведь их не искали! Ну, этого ли еще мало?
Впрочем, что об этом еще говорить? -- ведь у каждого с Богом свои интимные
Отношения. Каждый сам знает, что ему надо знать.
<<< *** >>>
Гордыня, эго -- страшные штучки. Порой кажется -- выветрилось. Честно
ведь написала, что их у меня нет. Перечитала. Мама мия! Из каждой строчки
обе наперегонки лезут.
<<< *** >>>
Эгрегор православной Церкви -- чрезвычайно мощный. Гораздо более
мощный, чем эгрегор, скажем, компартии, эгрегор алкоголизма или эгрегор
людей, которые, используя практические знания магии, стремятся к власти, и
не только к духовной власти. Последние очень опасны, опасней кого угодно.
Это не моя идея, если честно. И мне об этом писать не хочется. А эгрегор
православной Церкви -- очень мощный. Он может защитить. Это -- не призыв
бежать в Преображенку или Лавру, я сама там бываю редко. И куда-то звать не
в моих правилах. Это -- так, информация к размышлению, на всякий случай,
если что. И не дай Бог пригодится...
<<< *** >>>
Я не подала в свое время заявление в комсомол "принципиально", спасибо
интуиции. За это, впрочем, несколько заступившихся человек пострадали
довольно основательно. В отместку интуиции мое воспитание говорило, что в
нашей партии исключительно хорошие люди и Леонид Ильич -- большой человек,
30 лет хранящий мир на Земле. Вероятно, такое убеждение было свинством и
предательством по отношению к тем, кто пострадал за мои антикомсомольские
приключения. Спасибо им, и простите, друзья!
...А все это -- к роли интуиции и воспитания.
<<< *** >>>
Зимой 86-го года, набравшись наглости, помедитировала я как-то на
Достоевского Федора Михайловича, с нижайшей просьбой взять в ученики.
Медитация не удалась. Но ночью, во сне, пришел Ужас. Это была огромная, в
несколько этажей, вибрирующая старуха (может быть, та же, что Высоцкому
"хохотнула прямо в ухо"), и в то же время это был Ужас в своем первозданном
виде, и, бросившись на колени, вжавшись в землю и заняв собой столько
пространства, сколько не занимала собой ни разу лет с пяти, я в этой же позе
и проснулась. "Боже, -- подумала я, -- какой кошмарный сон!" И, несмотря на
то, что это жуткий штамп, но пот, действительно, покатился с меня градом, а
я с облегчением вздохнула, после чего повернулась из своей невероятной позы
набок, но только на секунду, потому что тут же вернулась в прежнее сжатое
положение. В комнате была она -- при этом она по-прежнему занимала каким-то
образом несколько этажей и сильно вибрировала. Она была наяву. Бесконечным
повторением "Отче наш" я загнала ее обратно в подсознание, а себя в сон, и
после этого целый год старалась не вспоминать своего любимого Федора
Михайловича. Но страх, однако, улегся со временем, и, поразмыслив, я поняла,
что весь этот "глюк" был, по-видимому, тестом на готовность стать учеником
писателя. Однако, до недавнего времени о том, чтобы повторить эксперимент, я
не могла и подумать. А теперь -- теперь не получается, возможно, шанс упущен
навсегда, возможно, есть проход на Пути и через другие ворота. Но этот
случай и сам по себе дал мне чрезвычайно много. Он раскрыл во мне те
пропасти, которые, несмотря на вечный самоанализ, я не замечала в себе. И --
больше: показал мужество человека, который не только в себе это все увидел,
но и сумел преодолеть, подчинить эти мрачные стихии. Это уже не из
человеческого опыта, и для меня до сих пор это -- загадка, а Достоевский --
сфинкс.
<<< *** >>>
Самую большую подлость я совершила в 14 лет, это была гнусная ложь,
предательство, никто, кроме меня, от нее не пострадал, никто не узнал о ней,
разве, мама догадывалась. Если объективно, -- то в жизни встречались и
большие подлости, но все они имели хоть какое-то оправдание, а та -- мелкая,
бессмысленная -- никакой. Совесть мучает до сих пор, и, если доживу до 70
лет, будет до 70 лет, очевидно, мучить. Перед кем стыдно? Перед собой? Все
клетки моего тела сменились с той поры дважды, физически -- я другой
человек, а совесть -- принадлежность Бога -- все та же. Впрочем, все это
имеет добрую сторону: совесть-то проснулась, не спит до сих пор, без той
встряски я не уверена, была бы я сейчас собою?
<<< *** >>>
С проявлением национализма я впервые столкнулась в 7 лет. До того я
энала лишь, что мама -- латышка, отец -зстонец, а я -- русская, что и сейчас
удивительным образом подтверждается моими паспортными данными. Однажды в
троллейбусе я села на сидение рядом с толстой старухой и, поскольку она
занимала собой почти все пространство, придвинулась к ней вплотную, боясь
свалиться. В ответ на этот невинный поступок старуха что-то заорала, гадкое,
неприятное, а после, успокоившись, начала пытать меня, кто я есть. Вызнав,
что мама моя латышка, старуха высказалась явно грубо и неприлично о латышах
вообще как о невежественных, некультурных людях. Мне нечего было ей
ответить, подобное прозвучало в первый раз в жизни, я ничего не слышала о
национальных проблемах. Но я знала, что мама -- человек воспитанный,
уважаемый, добрый, и все слова старухи -- ложь. Дома же выяснилось, что я --
фактически тоже латышка, и странное чувство появилось у меня. Вероятно, тоже
чувствует дикарь, впервые осознавая собственную обособленность от природы.
До того случая я отождествляла себя с Ленинградом, Россией, Союзом, Это была
моя культура, мой дом, мое родное, близкое. И вдруг выяснилось, что это все
не так, что я -- просто чужой ребенок в этом пространстве. И вот возникло
двойственное, крайне неприятное ощущение отъединения -- я не могла больше
воспринимать себя не только как русскую, но и как латышку -- тоже. Эта
отъединенность от культур, религий и атеизма долгие годы помогала мне
формировать относительно независимое мировоззрение. И ненависти, злобы к
русским не возникло ни тогда, ни потом.
Лет через десять пришло понимание, что русский народ сам во многих
местах уязвим и ущербен, как уязвим и ущербен здоровый рядом с больным,
сытый рядом с голодным. И если национализм небольших народов основан часто
на элементарной борьбе за выживание (сохранение нации как таковой, языка,
традиций, культуры -- когда каждый памятник на счет), то национализм русских
часто держится на барски снисходительном отношении к "младшим братьям" и
собственной богатой, но, увы, колоссально пострадавшей культуре, и на
абсолютном нежелании понимать проблемы других народов.
Еще через десять лет, сейчас, когда у меня есть семья и я отождествляю
себя с ней (что бы ни было, я всегда помню, что, защищая себя, я защищаю
семью, и наоборот), я поняла, что здесь же, возможно, таятся и корни
национализма: большая группа людей, выступая против другой группы, защищает
интересы каждого индивидуума, а каждый индивидуум -- интересы группы. Истоки
этого -- в первобытных временах, и все это вполне естественно, и бороться с
этим бесполезно, и не знаю -- нужно ли? Плохо только, когда индивидуальное
сознание заменяется коллективным -- тогда уже происходят страшные вещи...
<<< *** >>>
С транспортом связано и другое воспоминание детства -- поездка на
электричке. Мне как раз исполнилось 10 лет и 1 день. Мы с мамой решили
прокатиться в Курорт. Как всегда, сели к окну -- друг против друга. Мама
читала, я смотрела на нее, стараясь "навсегда запомнить" зтот день, все его
ощущения, весь его свет, его радость, его людей и, главное, маму (лет с трех
боялась, что мама умрет и я смогу ее забыть, а этого нельзя было позволить).
И вдруг появилась контролер, спросила билеты, мама протянула ей две бумажки.
-- Сколько лет девочке? -- спросила контролер.
-- Десять, -- весело, радуясь моему вчерашнему Дню Рождения, ответила
мама.
-- С десяти лет взрослые билеты, -- отчеканила кондуктор. -- Платите
штраф.
-- Извините, я не знала, -- сказала мама, -- Ей только вчера
исполнилось...
-- Я жду, -- надменно заявила контролер.
Мы обе заплакали друг о друге, люди, сидящие рядом, заступились за нас,
но контролер была неумолима. Плача, мама отдала ей какую-то ассигнацию, и
татка эта, ворча, пошла дальше. Маму утешали, говорили, что надо было
сказать, что лет мне девять, что-то еще. Это были славные люди, но им нельзя
было нас утешить -- праздник жизни был испорчен надолго.
Контролер эта до сих пор служит мне добрую услугу, она является
индикатором моего несовершенства. Стоит мне подумать о том, что духовный
человек должен всех простить, как образ ее -- тут как тут. Все -- меньше
спеси, когда видишь свою непримиримость. Спасибо ей хотя бы за это...
<<< *** >>>
А иногда мне плевать на всякую духовность. Хочется только сжаться в
комочек и чтоб кто-то гладил по голове, большой и добрый, как Вселенная...
Мама, где Ты?
<<< *** >>>
Мама, я знаю, Ты здесь! Но как Тебя не во сне, пусть самом лучшем сне,
не в медитации -- как Тебя увидеть наяву? Зачем нужны эти границы между
мирами?
<<< *** >>>
На Пряжке нас, 17-летних сюицидников, было трое. Лариску, признанную
здоровой, выпустили чераз три дня и она тут же бросилась под машину. Мое
состояние через месяц, перед выпиской, окрестили "патологически трудным
характером", сказали, что я недолго пробуду на воле, но, к счастью,
ошиблись. Галку продержали еще два месяца и мучили вдобавок год в диспансере
-- заколотая всякой гадостью, она еще долго ходила с трясущимися руками и не
могла вернуться в нормальное состояние. Сайчас она неплохой художник и
интересный человек, тогда же ей приписали шизофрению и наркоманию, но, по
моим понятиям, она ни тем ни другим не страдает ни в малейшей мере. До сих
пор не могу понять, существовали ли вообще хоть какие-то критерии, по
которым определялась степень нашей "ненормальности". Не знаю, зачем вообще
нужно было нас изолировать (или от нас изолировать?). 4/5 моих знакомых
сварстников совершали в 17-20 лет попытки сюицида, к счастью, обошедшиеся
без госпитализаций и смертей. Вероятно, это все-таки болезнь роста,
связанная с несоответствием того, что видит молодой человек в жизни и того,
как он эту жизнь представлял себе в школе.
В эти самые тяжелые годы психологического кризиса, я думаю,
преступление -- посылать ребят в армию, в нашу армию.
Опыт Пряжки -- чрезвычайно богатый и ценный, но он опасен и страшен, и
может сломать, если на удастся найти друга среди "больных", каждый из
которых находится в трансе и не особенно расположен открывать душу первому
встречному, тем более, что многие считают сабя попавшими туда по ошибке, а
всех остальных -- "шизиками".
И вса-таки, это хороший опыт -- для умения чувствовать себя человеком в
любых обстоятельствах, да и для многого другого.
<<< *** >>>
Человеку для развития наобходимо доброе слово. Многие ждут его, на
сознавая того, годами, и умирают, не дождавшись. Без доброго слова
духовность не взрастет. Оно может быть одно за всю жизнь -- тем оно ценней.
Почти каждому добрые слова говорит его мать, но это не то. Ребенок
воспринимает мать как свою собственность и ее слова -- это змоциональная
поддержка, ласка, но никак не информация, могущая дать духовное продвижение.
Для развития человеческих способностей нужен духовный лидер и его, хотя бы
одно, доброе слово.
Для нас, згоцентричных, талантливых, непризнанных, непредсказуемых,
замкнутых, заумных шалопаев таким духовным лидером в течение нескольких лет
был Рудик. Он ни к чему нас особенно не призывал, ничего не навязывал, но
обстоятельно и последовательно высказывал свою позицию, роняя иногда
мимоходом, как бы к слову, странные заявления. Обо мне он высказался, к
примеру, однажды так: "Вот Оксана -- она добрый человек..." -- и дальше
что-то к своему разговору, которого я уже не слышала. Это простое слово
"добрый" перевернуло весь мой внутренний мир, мало того, открыло его, дало
ему выход наружу на всю оставшуюся жизнь. Это слово оказалось ключом ко мне,
до того мне его никто не говорил. Говорили, что умная, еще там какая-то, но
оказалось -- все зто чушь. Перед определением "добрый" спасовали все другие
определения. И -- главное. Ведь это была неправда, никакой я не была доброй,
я и сейчас не добрая. И Рудик прекрасно это знал. Но у него было прекрасное
духовное сердце, и он знал, что, давая человеку фору, он можат оказать ему
превосходную услугу.
И сейчас, десять лет спустя, не могу понять, как он это постиг. Когда я
встречаю людей, похожих на меня в те годы, я прихожу в ужас, теряюсь и не
могу с ними говорить -- они закрыты со всех сторон. Сказать им, что они
добрые или какие-то там еще расхорошие, мне не хватает мужества и страшит
ответственность.
Но если Христос сумел раскрыть ворота почти всех низших миров, то,
вероятно, ключ есть и к почти каждому человеку. Было бы кому сказать доброе
слово. И была бы душа...
<<< *** >>>
Второй жесткий урок нравственности и ответственности Рудик преподнес
мне лет через пять, кажется, в 82-м году. Все пять лет он мучился с нами
из-за наших дурацких возрастных ломок характеров: кто-то страдал
легкомыслием, кто-то влюбчивостью, почти все были закомплексованы, а я
упорно каждую неделю приносила рассказы, пьесы и всякие прочие литературные
поделки, лейтмотивом которых была безысходность, а действие обычно шло по
кругу и возвращалось к исходной точке, не внушающей ничего, кроме крайней
безнадеги. Что-то подобное, мрачное, темное, я встречала лишь в пьесах
Петрушевской, но до такой чернухи не дотягивала, по-моему, и она.
Рудик водил долгие умные, хорошие разговоры о гуманизме,
ответственности писателя, о том, что такие произведения имеют колоссальную
силу и могут взорвать человека, у которого в жизни не все в порядке, о том,
что для писателя есть одно табу -- отсутствие выхода. Мы внимательно
слушали, но... дураку хоть кол на лбу теши -- сердцем я это поняла, когда
взорвался сам Рудик.
Он боялся ответственности и упорно просил, чтобы его не называли
учителем -- ни в академическом, ни в духовном смысле, и, тем не менее,
постоянно брал на сабя эту ответственность и тащил ее в одиночку. Однажды,
после очередной моей "базнадеги", мы сидели на его кухне и курили шесть
часов кряду, и разговор у нас складывался несладкий, со слезами с обеих
сторон, с болью, с шумом. Оболтус Витька, поверхностно наслышанныЙ о моих
исканиях, сказал Рудику, что Оксанка влезла в мистику, а бедный Рудик,
восприняв его слова буквально, пошел искать по знакомым того, кто в этом
что-нибудь понимает, кто-то кинул адресок и он целый день накануне нашей
встречи просидел у спиритов, но так ничего от них, естественно, и не
добился. Попытка эмпатии не состоялась, и наша встреча ознаменовалась чуть
ли не истерикой, и меня, все-таки, проняло. И все это стало прекрасным
опытом ответственности и порядочности.
Рудик оставил светлый след в наших сердцех, дай Бог так прожить каждому
-- на называя себя учителем, не морализуя, выращивать в людях Свет.
<<< *** >>>
Я -- против армии. Категоричаски. Армия -- это бездуховность в
выкристаллизованном виде. Подозреваю, что армия -- это гораздо более жесткая
ломка, чем Пряжка, это -- беспросветность. И это -- реальность.
Танки на Дворцовой и набережных -- перед 7 ноября, по ночам, мало кто
видел. Из темноты, оглушая, вызывая оцепенение и чувство нереальности,
выезжают эти страшилы, как порождение чуждых миров, темных, холодных планет,
с низкими вибрациями...
Я -- против армии. Наш школьный военрук убил мою любимую, первую
подругу детства, не руками и не из ружья, но все-таки убил -- до могилы на
Охте. Я не ходила к нему на НВП ни разу и меня вызвали к завучу. У нас были
хорошие учителя, и военрук уволился в середине года. Я не знаю, есть ли
связь между этими двумя событиями, и, если есть, поклон моим учителям до
земли.
Я -- против армии. Она несет смерть. Я боюсь военных-сенсов. А они
есть? Как и в КГБ? Про тех хоть что-то слышно, а эти? Что они задумали, если
так притаились? Здорово замаскировались -- всему народу внушили, что не
только их нет, но и сенсов вообще. А в Японии уже разработали передатчик,
влияющий на эмоциональные и ментальные побуждения людей. А что есть у нас?
Неужели ничего? Впрочем, для группы хороших практикующих сенсов и аппаратура
не нужна -- можно всю страну остановить в развитии и поймать в сети
коллективного сознания, зомби ведь не знает, что он зомби...
А еще я против армии потому, что у меня сын Лешка. Ему два года и два
месяца. И он лучше меня: и добрей, и умней, и способней. Он -- чудо. Ему два
года, а он читает и считает, хотя считает еще плохо, он мирит маму с папой и
что-то видит третьим глазом, потому что читает иногда, приложив тексты ко
лбу. Вероятно, он и духовной меня, он любит всех и всех называет хорошими,
даже крокодилов, и говорит, что никого не будет обижать, включая
неодушевленные предметы. Он пытается "лечить" меня и Ваню, когда мы валяемся
с приступами. Он сам говорит "спасибо" тем, кто нам помогает, никто его не
учил. Толкнув свой столик, он говорит ему: "Извини". Он никого не боится,
кроме мышей, но и они, по его словам, "хорошие". Одно из первых слов его --
Бог. Он просыпается раньше нас на два часа -- сидит в кроватке и играет или
читает. Он прощает нам наши несправедливости. Он -- наш учитель. И -- он
свободный, он сам по себе, я не могу его воспитать, сделать его лучше или
хуже. Но я помню о своих взбалмошных генах, и я боюсь армии, потому что
армия -- это смерть. Я боюсь уже сейчас. Я знаю, можно многое успеть
придумать за шестнадцать лет. Но с роддома боюсь. Да в общем, все матери, у
кого пацаны, боятся. Независимо от того, хорошие эти пацаны или не очень. Я
-- против армии.
<<< *** >>>
Очень много самодовольства в этих моих записках. Скверно. И конъюктуры
много. Совсем отвратно.
<<< *** >>>
Культуры мне не хватает с самого детства. Меня водили по музеям,
театрам, филармонии. Мама надрывалась -- купила мне пианино. Стыдно, но все
-- без толку. Живу у Медного Всадника и до сих пор на той стороне Новы знаю
лишь Дворец Меньшикова и Кунсткамеру, все остальное -- приблизительно.
Позор!
Но вот родился Лешка, и в доме, кроме пластинок с эстрадой, вдруг сами
собой появились Чайковский, Бах, Моцарт, и мы слушаем, и смотрим извлеченные
из чемоданов репродукции картин, и бродим по Неве... Культуру пробуждает не
воспитание, а сопричастность. Я часто вижу мир Лешкиными глазами, и мне
почему-то кажется, что ему хватает мудрости смотреть иногда на жизнь с моих
и Ваниных позиций.
<<< *** >>>
Отец имел своеобразное представление о Боге, мне кажется, что то, что
он называл Богом, в самом деле являлось Его полной противоположностьм.
Случается и такое...
Он оказывал на меня сильное влияние в детстве. Несмотря на святость
мамы, у меня были большие шансы вырасти в порядочную сволочь. Правда,
хватило мозгов, друзей и помощи Бога, чтоб вовремя спохватиться,
Говорить об отце сложно. Он был человек неординарный и умел нравиться
людям, однако, после смерти его случилось непредвиденное: сорок собравшихся
человек не смогли вспомнить о нем ничего хорошего, а на кухне, рыдая,
женщины, не желая говорить об умершем плохого, не выдерживали и, рыдая в
истериках, впервые за десятки лет говорили друг другу правду. Что толку
ругать его, когда я знаю, что во мне все есть, что было в нем, исключая
разве крайнюю сексуальную озабоченность, которой он страдал до своих
смертных 73-х.
Обстоятельства сложились так, что сбежать от него смогли все, кроме
меня. Он раздавил и детство мое, и юность, и молодость, он породил во мне
много зла. И все же он -- это благо. Держа меня с рождения в страхе и
ненависти, он все мои чувства и мысли загнал вовнутрь. И именно благодаря
этому прошла колоссальная замкнутая самопереработка, из которой потом и
помог мне выбраться Рудик.
Самое странное в этом, что еще до школы я уже знала, что мой отец --
мое проклятие, но это и благо в виде наработки опыта.
<<< *** >>>
Мои предки делали революцию, они же потом от нее и пострадали, и я не
могу сказать о них что-то плохое. Да, мне их бесконечно жаль, но я не
отказываюсь от них. Думая о них, я ощущаю неуверенность. Их опыт был более
жестоким, им крепко досталось, и с историей они квиты. А мне нужно познать
то, что они в суете не успели разглядеть. Я вижу их глаза. Я знаю, моя жизнь
-- ставка для них. И мне их нельзя подвести.
<<< *** >>>
О политике -- совсем немного. Лично я чувствую себя счастливым
человеком. Я встаю, когда хочу, ложусь, когда хочу. Делаю, что хочу. Думаю,
что хочу. Хожу, куда хочу. Три дня в неделю голова стабильно не болит. Есть
Лешка. Есть Ваня. Есть друзья. Здесь и там. Есть Бог. Больше мне ничего не
надо. А насчет политики у меня есть только одно, вероятно, ложное, но
выстраданное убеждение: в политику лезть некрасиво, неприлично, порядочный
человек туда вряд ли, разве, в минуту омрачения, сунется. Политика -- это
дерьмо. Лучше быть дворником, кочегаром, или, как я, просто никем. В тысячу
раз лучше, чище и счастливей. Но дай Бог быть богатым! Не дай Бог быть
начальником! Не дай Бог иметь власть!
От них мне нужно лишь одно -- чтоб дали выжить. Проблема выживания
стоит остро у всех. Среди ребят никто не дотягивает до прожиточного
минимума. Мы опустились. Ездим зайцами в транспорте, стараемся вообще не
платить там, где это возможно. Я не думаю, что они постараются дать нам
выжить. Скорее, наоборот. Но мы, все-таки, выживем. Куда мы денемся? Может,
даже подвалим им свинью и станем в конце концов супраментальными, и нам не
нужна будет ни еда, ни воздух, и сенсы уже будут не страшны. И душить нас
экономисты уже не смогут -- там нам от них ничего уже не будет нужно.
Впрочем, это уже не о политике, но о фантастике. Правда, и фантастика порой
сбывается...
<<< *** >>>
Я давно не писала, и то, что сегодня что-то заставило меня начать
писать и в троллейбусе, и на улице, и в зубоврачебном кресле, и дома с
Алешкой на коленях, говорит, вероятно, о том, что некий добрый дух решил
немного причесать мои мысли. Мой долг -- сказать ему "спасибо". Спасибо.
Спасибо и вам, друзья, за то, что вы есть, здесь и там, мы с вами с
одной планеты, и Бог у нас один, я вас не забуду, и вы меня тоже. Мы
встретимся еще не раз и вернемся все вместе туда, откуда пришли. Спасибо,
что вы есть. Вы -- лучшее в мире.
<<< *** >>>
Оксана Аболина
ДНЕВНИК
Алексея Клеверова, ученика 6-б класса 22(х) средней школы г.Ленинграда
Мама и папа, очень прошу, не читайте больше мой дневник -- я ведь знаю,
как и что у меня лежит -- вечно все с столе перевернуто. Не обижайтесь,
пожалуйста. Алеша.
18 апреля 198. г.
Старый дневник кончился. Завожу новый. А вместе с ним постараюсь начать
новую жиамь. Только, наверное, опять не получится. Но -- попробую, чем черт
не шутит.
Если подвести итоги старой жизни, то ничего веселого. Школа, самбо,
начал писать стихи, стал немного больше думать. И все... Как жить дальше --
не знаю.
19 апреля 198. г.
Школа. Осточертело. Все ходуном. Девчонки кокетничают с мальчишками,
мальчишки им делают гадости, учителя орут. Географичка сегодня опять
ругалась матом, уши вянут. Я не выдержал, встал и сказал, что у нас так не
принято, вышел из класса и пошел домой, благо, мама, наконец, сделала мне
свой ключ. На душе тошно. Завтра, небось, вызовут к диру -- чистка будет.
Дома пообедал. Больше писать нечего. Сажусь читать Достоевского,
"Идиота" -- литрэч как-то хвалил, сказал, что там самый лучший герой в
мировой литературе. Посмотрим. Правда, он еще сказал, что нам пока рано.
Ну, ладно, до завтра.
20 апреля 198. г.
К диру не вызвали, наверное, географичка испугалась, что ей придется
отвечать за свое поведение. Все равно -отношения испорчены, и в лучшем
случае годовая будет "3". Жаль, хотел дотянуть без троек.
После школы пошел на самбо. Глебов переборщил сегодня -- сломал руку
Шевчуку. Перелом открытый. Шевчука увезли на "скорой". До этого он страшно
орал и корчился. Я стоял, смотрел, сострадание было, но больше любопытство:
что он чувствует? Занятие прекратилось, так как ЧП. Пошел домой, и чувствую:
руку ломит, чуть не до крика. Дома слопал две таблетки анальгина.
Сажусь читать "Идиота". Вчера начал. Туго идет, не врубаюсь. Что там
хорошего?
21 апреля 198. г.
Ночью приснился стих. Записываю, как есть, ничего не меняя.
Мне приснилось в бреду: война.
На войне с обеих сторон поставили пушки.
А на пушки вскарабкались всегда любопытные дети,
И детей никто на прогнал,
Ведь это так редко бывает, что одна пушка попадает в другую.
Но когда первая, все-таки, выстрелила,
Она попала в пушку, стоящую далеко-далеко,
А на ней сидел маленький мальчик
И смотрел как в него стреляют.
И он мертвым свалился на землю.
И это было очень легко:
Взял да упал.
И почему-то даже не было крови.
И странно: все пушки стреляли,
И все попадали в детей, не правда ли, странно?
А дети смотрели как их убивают,
И не боялись, а просто брали и падали,
И даже не успевали вскрикнуть.
И сон этот мне так долго-долго снился.
Он длился час, а может быть, целую вечность,
Пока не упал на эемлю самый последний ребенок,
И не было больше детей,
И взрослые, стоящие у пушек,
С недоумением оглядывали друг друга:
Какую, мол, глупость мы сделали.
А мне снилось, что все мертвые дети
С укоризной глядят на меня.
Не знаю, хорошо ли, плохо, покажу литрачу. А сейчас побежал в школу.
25 апреля 198. г.
Не писал, потому что все время запоем читал "Идиота". Достоевский --
великий писатель! Черт побери! На душе праздник, ведь я не думал, не мог
думать, что такое может быть!
26 апреля 198. г.
Все еще под влиянием "Идиота". Странно все это, конечно. Человек -- в
прошлом сумасшедший, импотент, и -- такой человек! Слов нет. Я таким никогда
не буду.
Сходил сегодня на самбо. Спросил, что с Шевчуком. Амтоныч сказал: в
больнице, плюс ко всему заражение крови, опасаются гангрены. К нему даже не
пускают. Я сказал, что больше не буду ходить в группу.
Он спросил: "Что, струсил?" Я не ответил -- все равно, не поймет. Я и
сам не знаю, что со мной. Просто я этого больше НЕ ХОЧУ.
27 апреля 198. г.
Географичка подчеркнуто вежлива. Вызвала -- ответил. Поставила "5".
Есть в ней, значит, что-то хорошее.
Дал почитать стих литрэчу и Машке Стакановой, она просила. Литрэч
сказал, что стих интересный, обещал позвонить какому-то своему знакомому,
чтоб меня на будущий год взяли в литературный кружок. Говорил, что надо
писать. Хорошо поговорили, долго. Я спрашивал о Достоевском, он много
рассказывал о его жизни, я был потрясен. Взял в библиотеке "Братьев
Карамазовых". По дороге домой встретил Глебова, он сказал, что переживает
из-за Шевчука и из-за того, что именно он сломал ему руку. Он курил и дал
мне сигарету "Стрела", чтоб я выкурил за компанию. Я не хотел, но мне его
стало жалко и, чтоб он поменьше мучился, я тоже стал курить, фу, до сих пор
противно!
"Братьев Карамазовых" читать начну послезавтра, хотя очень хочется
сесть прямо сейчас. Но -- завтра мамин День Рождения, не хочется рвать
насередине. Спокойной ночи!
26 апреля 198. г.
Мамин День Рождения. Вытряс копилку и купил цветы и духи, самые
дешевые. Мама очень обрадовалась.
Было много гостей. Пили, шумели, веселились, вели дурацкие разговоры о
Боге, НЛО, о перестройке, о реформах. Весь день коту под хвост.
Может, мама только сделала вид, что обрадовалась? Духи-то плохие, а на
хорошие у меня денег не хватило.
29 апреля 198. г.
Кошмар! Машка Стаканова сегодня призналась мне в любви. Я стоял, как
дурак. Да и сейчас, как дурак. Что сказать -- не знаю, куда глаза девать --
не знаю. Сказал, чтоб не обижалась, что подумаю, и, как последний олух,
поцеловал ее в щеку, при этом нечаянно толкнул портфелем, и она чуть не
упала. Остолоп!
Мама дала трешку на неделю, купил пачку сигарет "Стрела". Потом бродил
по городу, курил, противно, но голова прозрачная, думал о Машке, что ей
сказать. Вдруг, у кладбища, увидел нищую старуху с протянутой рукой. Я ей
отдал мелочь со сдачи от сигарет, было очень стыдно, потом пошел дальше и
подумал, что надо отдать и 2 рубля. Стоял, сомневался, неудобно и жалко
денег -- хотел на днях на видео сходить. Потом вернулся, все-таки, а ее уже
нет. И эти 2 рубля проклятые, на что они мне? Никогда не думал, что я такой
жадный.
Итак от всего тошно, кошмарный день, а тут еще мама унюхала, что я
курил. Такой скандал был. Потом отец пришел, мама сказала, а он -- за
ремень. Два года не драл, а тут -- как щенка. Ненавижу!
30 апреля 198. г.
Спина болит. Я отцу этого никогда не прощу. Сам курит, а меня учит.
Назло теперь буду. Все курят, а я чем хуже?
На Машку стараюсь не смотреть, она на меня тоже. Слава Богу! Все равно,
что-то решать надо. Ума не приложу.
Классная сегодня хвалила Горбачева, предки -- ругают. Ну их всех в
баню. Не хочу больше ничего этого слышать.
После уроков искал ту старуху -- как сгинула! Может, померла или
заболела? Какая я свинья!
Начал читать "Братьев Карамазовых" -- оттяжно. В сто раз лучше
"Идиота"!
5 мая 198. г.
Эти дни читал Достоевского. Спасибо, что это есть. Не знаю только, кому
спасибо. Богу, что Он сделал этого человека писателем? Но я не знаю, есть ли
Бог. Ладно, поживем-увидим.
С курением надо завязывать, пока не втянулся. Во-первых, голова
начинает болеть, а, во-вторых, самое главное: мама вчера принесла пачку
"Беломора" и сказала, что если я не брошу, то она тоже начнет курить, а ей
это совсем некстати.
Вечерам смотрел как мама режет сырое мясо. Во рту стало противно
сладко. Представил корову, которой это мясо когда-то было и тупо-тупо
смотрел, уже ничего не соображая. А на ужин -- взял ложку -- не могу.
Отказался. Предки завопили, что я заделался вегетарианцем, что, небось, в
секту какую попал. "Не могу", -- говорю. "Ешь!" Взял ложку в рот -- вырвало
прямо на скатерть. Теперь отстали.
Спокойной ночи!
6 мая 198. г.
Пошел в кино, абонемент школьный. По рядам ходили какие-то парни,
мешали смотреть, шумели. Никто не возмущался, администрация -- ноль
внимания. Подошли ко мне. "Гони 28 копеек". Я говорю: "Ребята, так нехорошо
делать. Лучше по-человечески попросите". А они меня бить стали. В голове --
синие молнии, фильм идет, все, как будто так и должно быть, странно. Я не
падаю -- кресла не дают. Били-били. "Тебе хватит?" Я опять: "Ребята, так
нельзя". И опять били. Зуб потерял, фингал с поллица. После фильма подошел к
ним, дал рубль, говорю: "Возьмите, если вам надо. Не бейте никого". Рубль
взяли и пошли. Один вернулся и сказал: "Извини, сопляк, ты святой". Какой я
святой? Мне еще до князя Мышкина -- о-хо-хо пахать. Все равно приятно.
Может, тот парень что понял...
После сеанса шлялся по городу, зашел в винный магазин, там где
разливают. Смотрел долго как пьют, говорят. Странно все это. И жалко... Один
мужик говорил умные вещи, что-то насчет супраментализации русской нации, про
Бога, астрал, бессмертие, еще про что-то. Его никто не слушал, а мне
понравилось. Плохо, что он потом, как свинья, свалился.
7 мая 198. г.
Ночью написал стих про этих людей в винном, и про предков, вообще про
всех, пока никак не назвал.
Когда ночь опускает занавес черным небом над Ленинградом
И никто в небесах не видит закулисную жизнь людей,
Появляется Достоевский, режиссер наших душ безвзглядных,
Появляется Достоевский, Бог тоски, не имущий церквей.
В саром камне, покрывшем стены, в фонарях, мерцающих желто,
В тусклых блестках воды канала, в царстве пьяниц, поэтов, блудниц,
Перед нин преклоняются слепо, бессознательно, глухо, стерто,
Его видят, слышат, боятся, на колени падают ниц.
Он здесь царь. Все ему подвластно. Все: и скрытые
наши страсти,
И грехи, и мечты, и драки, и распивочных жар, игра
В невиновных, в невинных, в жалких, в беспокойно ждущих участья.
Взгляд безмолвный видит всю кривду и вводит нас в ночи астрал.
Когда день открывает занавес и с неба смотрят с заботой
На то как мы просыпаемся, дети своей страны,
Достоевский нас покидает, и мы спешим на работу,
А с неба следят, не зная нашей ночной вины.
Взрослый стих получился. Мне нравится. Правда, я загнул насчет работы,
а не школы, но ведь это же не про школьника, это же общечеловеческий стих.
Вот только еще последняя строчка странная, боюсь, не двусмысленная ли? Я, в
общем-то, не имел ввиду ничего дурного, когда писал "нашей ночной вины",
просто так получилось, но вдруг -- кто-нибудь не так поймет? Все-таки,
неудобно, человеку 12 лет, а он про это начинает писать. Даже с литрэчем
неудобно советоваться.
Сказал маме, что бросил курить. В самом деле, очень даже хочется, но я
сильный -- выдержу. Мама обрадовалась. Хорошо, а то она после вчерашнего
фингала чуть в обморок не упала. Наврал, что трешку отняли, она еще дала,
теперь с оставшимся рублем -- 4. Жить можно.
Машка опять подошла. Я ляпнул: "А чего ты хочешь?" Она покраснела и
убежала. Кажется, я ее обидел. Что-то у меня и в стихах, и в жизни все
какие-то дурацкие намеки на секс получаются. Надо научиться лучше выражать
свои мысли.
8 мая 198. г.
Сходил на телефонный переговорный пункт и разменял 4 рубля по
пятнашкам. Забрел на Васильевский остров, там интернат для детей без
родителей, раздал им деньги, а они с меня и часы сняли, и значки, ну, да Бог
с ними. Им нужнее. Такой ужас там! Зато теперь совесть перед той нищей
старухой не мучает. Пригласил ребят зайти к нам как-нибудь в гости, а адрес
сделал вид, что забыл дать, а они и не сообразили спросить. А я просто
струсил, что скажу предкам, когда эта орава вдруг навалится. Надо сначала с
мамой обсудить. И все равно -- погано, хуже некуда.
Шел домой. Трава в этом году уже высокая. В садике стригли газон. И
опять -- этот жуткий сладковатый привкус во рту и запах. Это -- смерть. Я
закрыл глаза, мне было больно, но потам я почувствовал, что трава не
умирает, что с ней что-то происходит. Перерождение какое-то. Очень странное
ощущение. Что со мной? Шизуха? Вообще что-то не в порядке с психикой.
Например, я чувствую себя очень-очень старым, а хожу в школу и выгляжу
мальчиком просто потому, что так надо. И я не вижу никакого выхода, мне все
время страшно, темно, и даже жить иногда не хочется. Тот мужик в винном
говорил, что все должны пройти через мрак к свету, но, мне кажется, что у
меня уже вся жизнь позади, я даже однажды видел свою могилу как бы из
будущего. Может, мне надо сходить к психиатру?
9 мая 198. г.
Сегодня День Победы. С утра я сидел дома и думал. Мне было очень жаль
тех людей, которые воевали. Им ведь было страшно, что их убьют, и они знали,
что, если погибнут, то дети их останутся без них. И убивать, наверное, тоже
жуткий облом. Я этого не хочу, не хочу, не хочу! Но хуже всего, наверное,
было блокадным матерям. Не потому, что они голодали, и даже не потому, что
дети их голодали, а самое страшное в том, что они должны были есть свою
порцию, а не отдать ее ребенку, ведь если они сами не выжили бы, то дети
тогда точно загнулись бы. Это ведь ужас: есть и знать, что этот кусок
отнимается у твоего ребенка.
Вот с таким паршивым настроением пошел на улицу. Везде флаги, гармонь,
все радуются, а мне плохо. Я зашел в собор, не знаю как он называется,
попросил свечку, мне говорят: "30 копеек, мальчик", -- а я все вчера
детдомовцам отдал. Я сказал: "У меня нет". Спасибо, какая-то тетенька дала.
Я поставил свечку перед иконой, хотел перекреститься, как все -- не могу,
рука не поднимается, словно я что-то нечестное делаю, обманом будто проник,
а в самом деле чужой здесь. И тогда я попросил Бога, если он есть, чтоб он
помог всем людям, какие есть на Земле, и чтоб они стали лучше, и чтоб они не
мучили и не убивали друг друга, и чтоб всем было что есть, и чтоб никто не
болел. Я даже заплакал. И тут кто-то погладил меня по голове, нежно-нежно, я
оглянулся -- никого. А меня все гладит и гладит кто-то. И тут я
почувствовал, что Бог, наверное, все-таки есть. И я сказал Ему: "Спасибо,
что ты меня услышал", -- и уже спокойно перекрестился.
К психиатру, все-таки, не пойду. Это хорошо -- то, что там со мной
было.
18 мая 198. г.
Все же отдал стих литрзчу. Сказал, что прочитает дома, и еще дал адрес
кружка, где занимаются юные поэты.
Потом подошел к Машке, попросил прощения и пригласил ее зайти
как-нибудь в гости. Она очень обрадовалась.
Все было так хорошо, а вечером страшная новость: умер Шевчук. Развилась
гангрена, никакой антисептики и -- все! Я не хочу больше жить. Почему он, а
не я? Мне здесь не нравится. Кто-нибудь, сделайте что-нибудь, чтоб так не
было.
11 мая 198. г.
На географии написал стих. Про Шевчука.
Белая машина с красным крестом.
Носилки, кровь, смех и пот.
-- Господа врачи, продайте жизни 200 граммов
За любую цену, господа...
-- Поздно.
На асфальте кусок кирпича,
как рыжий обломок жизни,
как колбасы довесок,
рядом с которым дерутся собаки,
сожрут и -- поздно.
-- Господа врачи, пожалуйста, продайте...
Плач -- как тоскливая песнь котов,
плач -- как звезд фосфорический блеск,
плач -- как гаснущий свет лампады.
Битва за жизнь страшней, чем за душу.
Битва за смерть кровожадней гиены.
Вперед, в геену, скорей же, в геену,
Господа врачи, пожалуйста, продайте...
Географичка подошла, прочитала, ничего не сказала. Потом, наверное,
выдаст... А мне теперь на все плевать.
Вот и последняя страница тетради. И этот дневник кончается. Настроение
-- швах! И опять пора подводить итоги. И опять ничего не изменилось. Я
только увидел, какой я плохой, скверный, жадный, ничего не делаю искренне,
от души, и не люблю никого, даже маму, только себя. Я конченный згоист.
Одно лишь хорошо: я, кажется, понял, что все это должно когда-нибудь
кончиться. Я чувствую, что так погано не будет всю жизнь. Я не знаю -- как,
и когда, и что изменится. Только если в это не верить -- то лучше совсем не
жить.
До свидания, Алеша. Начинаю следующий дневник...
10 мая 1991
<<< *** >>>
Оксана Аболина
ОДИНОЧЕСТВО
Шел дождь, моросящий, зябкий. Опавшие листья набухли, пропитавшись
влагой. В их мокрой податливости шерстяные тапки сразу же утонули, промокли
насквозь, неприятно холодя ноги и сползая с щиколоток. Боясь потерять их в
темноте, мальчик снял их на всякий случай, выжал и, сунув в карман шорт,
торопливо побежал к стоявшей в дальнем конце сада уборной.
На середине тропинки, загораживая дорогу, его поджидал высокий гнилой
пень с вылезающими кривыми толстыми корягами, который давно уже грозился
выкорчевать отец, но так пока и не успел собраться. Этот пень и днем внушал
мальчику беспричинный страх, что-то пряталось в нем, темное, ужасное,
леденящее, но при свете дня он все же чувствовал себя намного увереннее и,
подавляя беспокойство, шевелящееся в голове, залезал на него и спрыгивал
вниз помногу раз, удовлетворяя инстинкт преодоления и смутно помня о том,
что придет вечер, а с ним мрак, и это препятствие снова станет позорно
необоримым. Оцепенело напрягая мозг, стараясь ни о чем не думать, прижав к
бокам локти, руки -- в карманы, он бежал все медленнее, потом перешел на
шаг, робкий, осторожный, а а двух метрах от пня и вовсе остановился, не видя
его, но зная внутри себя, что он -- на черте, через которую, как ни бейся,
не сможет перейти.
-- Трус... Гадкий трусливый мальчишка, -- сказал он вслух традиционную
фразу, пытаясь взбодрить самолюбие унизительным определением.
-- Да, трус, -- тут же охотно согласилось что-то внутри. -- Нечего и
пытаться...
-- Я храбрый, -- привычно переменил тактику мальчик. Сказал он это
очень тихо и неуверенно, так что самому было ясно, какой он есть на самом
деле.
-- Я храбрый, -- повторил он громче и четче, но как-то уж слишком
дрожаще.
То, что сидело внутри, не задумываясь, зашуршало в ответ:
-- А что, если оно вылезет?
-- Там ничего нет.
-- Есть.
Есть, есть, есть. Он точно знал, что оно там находится. Он не стал
ждать, пока оно вылезет, и припустил назад к дому.
Теперь бежать было легче, незанавешенные окна манили к себе, в
отдельный от Вселенной мирок, спокойный, уютный, теплый. Не оглядываясь --
боясь, что страх возрастет, -- мальчик приспустил шорты и помочился у
крыльца на фундамент. Ноги окоченели -- он только сейчас это заметил. И
руки, с красными зудящими цыпками. И весь он тоже замерз. И он заторопился
по ступенькам наверх...
Дверь оказалась заперта.
Он постучал и прислушался. Молчание. Он постучал громче. Никакого
ответа. Он сбегал под окно гостиной, где все, наверное, находились, и
позвал, задрав голову: "Мама!" В окне никто не появился. Вероятно, взрослые
включили телевизор. Кроме того, льющаяся по стоку вода заглушала слабый
застенчивый голос.
Мальчик вернулся к двери, поджав пальцы ног, сел на корточки, обхватил
колени руками. Больше всего ему сейчас хотелось вытереть чем-нибудь лицо, но
есе промокло: и рубашка, и шорты.
-- Скоро заметят, что меня нет, -- успокоил он себя. -Только бы не сели
в домино играть, а то ведь все забудут.
Он представил, что он маленький, нищий, бездомный мальчик, такой, какие
часто встречаются в сказках. Вот он сидит тут, голодный, озябший, никому не
нужный в целом мира. Здесь, рядом, в доме, веселые здоровые люди, которые
даже не догадываются о его существовании. Они о чем-то говорят, им хорошо,
им тепло, они пьют чай и смеются. Им невдомек, что под окном приютился
озябший, мокрый ребенок. Они не знают,.. Если бы знали, они, конечно,
впустили бы его, согрели, накормили, уложили спать. Тут наверняка живут
добрые люди, незнакомые, милые, заботливые... Может быть, у них есть свой
мальчик, но они все равно оставили бы его у себя, и он стал бы другом и
братом этого мальчика, И он никогда бы не перечил этому мальчику, он
выполнял бы все его поручения, он брал бы на себя вину за его проделки и,
если б тому пришло в голову с ним подраться, он не стал бы сопротивляться.
Он живо представил себе сценку. Тот мальчик разбил дорогую китайскую
вазу, в досаде замахнулся на него, но он не отклонил удар, только закрыл
руками лицо. Посылались пинки, обвинения, плевки... Он все терпел, молча, с
сознанием своей невиновности. Но тут, прервав экзекуцию, вошел отец того
мальчика. Увидев разбитую вазу, он побагровел и заорал:
-- Кто это сделал?!
-- Это он, это он, -- запричитал тот мальчик и, показывая на него
пальцем, отступил в темный угол комнаты.
-- Так вот какова благодарность за то, что тебя приютили, -- грозно и
страшно закричал тот, кого он мысленно уже осмеливался называть отцом. --
Вон! -- и схватив его за ворот рубашки, мужчина проволок его к двери и
вышвырнул за порог, снова в дождь и ночь, и он тихо, сгорбившись, втянув
голову в плечи, ушел. Навсегда. Назавтра тот мальчик, конечно, сознался в
содеянном, и отец его каялся, плакал, и вся семья бегала искать маленького
нищего ребенка, и даже дали объявление в полицию. Но все -- без толку. И
только зимой, на одной из улиц нашли окоченевший труп ребенка. Его опознали,
вся семья была в горе. Тот мальчик на всю жизнь зарекся совершать подлости.
Но было уже поздно.
От этих мыслей и образов мальчику стало до слез себя жалко. Было и
больно, и приятно...
-- Цыпленок! Ты здесь?! А я уж тебя обыскалась. Господи, как ты вымок!
Босиком! Сумасшедший! Скорей в ванну, -- мама схватила его в охапку и
потащила вглубь дома, к теплу и свету.
После ванной и стопки водки мальчик разомлел и расслабился. Мама
погнала его спать, но он обещал вести себя тихо. Его допустили в гостиную.
Мама, отец и двое гостей сели играть в домино под ровный рокот телевизора.
Мальчик залез под стол. Это было его любимое место для игр и фантазий. Здесь
никто никогда ему не мешал. Здесь он чувствовал себя под защитой взрослых и
в то же время в уединении, он никому не мозолил глаза и до особой нужды
никто о нем не вспоминал.
Из-под скатерти со всех сторон виднелись ноги, сверху доносились ничего
не значащие голоса. Он вообразил, что он в оковах, цепь ведет к ножке стола.
Он -- раб, собака, ничто. Это они думают, что он ничто, а в самом деле он
маленький, но бесстрашный, благородный воин, только никто об этом пока не
догадывается. Потом... Но это будет потом... Мальчик не любил забегать
вперед в своих фантазиях. Это нарушало их мазохистское очарование.
Они на корабле, плывут к далекому острову. Пираты украли дочь вон того
человека, чьи ботинки торчат из-под скатерти, этот человек -- капитан. Он
неплохой, хотя и рабовладелец. И раб для него -- пустое место, хуже скотины.
И от унижения, которое испытывает он, храбрый, замечательный мальчик,
-- мальчик почувствовал сладкую щемящую боль в животе, которая прокатилась
волной к горлу и которую хотелось задержать, но она уходила, и, чтоб она
вернулась, приходилось снова и снова вызывать в памяти и прокручивать образ
незаслуженно оскорбительного отношения к себе.
Дочь капитана зовут Жельзонга. Он не знал, почему ее так зовут. Сколько
он себя помнил, он всегда носил ее образ с собой и всегда ее так звали.
Сколько лет (или месяцев?) ему было, когда ее имя и лицо впервые возникли в
его сознании? Она была немного младше его и принимала участие во всех
историях, которые он сочинял.
Пираты спрятали Жальзонгу в замке, а темнице, корабль уже близко от
острова, и там, наверху, за столом, они обсуждают план ее спасения, и никак
ничего не могут придумать. О нем они не вспоминают, словно его и не
существует, может, бросят потом объедки и не взглянут даже... а зря, потому
что они не узнают, что он давно уже сбежал, украв запасной ключ от оков. Он
перелез через борт корабля и прыгнул в море, бурное море. Он с трудом доплыл
до берега, и там его поймали пираты, но... о, счастье! -- они бросили его в
темницу к Жельзонге. Он успокоил ее, утешил, и они вместе начали рыть
подземный ход. Наутро пираты вытащили их на площадь и начали издеваться. Они
раздели их догола. Он старался не смотреть на Жельзонгу, зная, что ей стыдно
и страшно, но они заставляли, били его голое тело сапогами, жгли каленым
железом, поднимали на дыбе. Они смеялись оскорбительно и зло. Он все
выдержал, чтоб не унизить Жельзонгу больше, чем она уже вытерпела. И она
прониклась благодарностью, лечила его раны, и снова они рыли подкоп, и
однажды выбрались-таки на берег. И он переправил ее на корабль, а после...
после залез под стол и тихо, незаметно надел на себя оковы...
-- Ты... опять?! -- сердито кричала мама. -- Завтра же зашью все
карманы! Убери руки из брюк! Зачем, ну зачем ты вечно трогаешь писюльку?! В
кого ты такой уродился? Балбес! Марш в угол!
-- Я не трогал, -- мальчик покраснел. Опять это получилось как-то
нечаянно. Он встал в угол к книжным стеллажам. Гости уже ушли. Он даже не
заметил -- когда. Мама с отцом серьезно о чем-то спорили. В их разговоре все
время мелькало слово "онанизм". "Завтра посмотрю в словаре", -- подумал
мальчик, уверенный, что это что-то нехорошае.
Он тихо протянул руку вперед и вытащил первую попавшуюся книгу. Это был
сборник трудов по астрономии. Мальчика всегда ставили в этот угол и по его
росту он мог взять лишь астрономическую литературу. Знал он ее назубок, так
как стоял подолгу, упрямо, не любя ныть, подлизываться и просить прощения.
За чтением сборника он и заснул. И не заметил уже, как мама несла его в
кроватку, переодевала в пижаму, укрывала одеялом и тихо за него, молилась.
Мальчику снились джунгли... Темнокожие люди танцевали вокруг костра. Из
хижины вышла мама -- это была другая мама -- и улыбнулась ему. Был и отец
когда-то, но его убили на войне с другим племенем...
Мальчик, когда просыпался, помнил свои сны и воспринимал их совершенно
естественно, даже когда он видел себя беззубой старухой-старьевщицей, или
бизнесменом, или дикарем, и так же естественно для наго было об этом никому
не рассказывать. Как отнесется мама к заявлению о том, что у него не одна
мама, а несколько?.. -- он и не думал об этом. Все это было в порядке вещей
и говорить об этом никому никогда нельзя -- как и о своих фантазиях, --
откуда он это знал? -- пока его это не интересовало.
Мама вышла из хижины и улыбнулась. Он улыбнулся ей в ответ и пошел
навстречу. Из зарослей вдруг выскочил разъяренный, кем-то раненный носорог,
он несся прямо на него. Мама закричала.
Мальчик в ужасе проснулся. Горел ночник. Родители спали, повернувшись
друг к другу спинами. Дождь кончился, стояла тишина. Это была огромная
тишина, бесконечная... Он вспомнил сборник по астрономии и представил
безбрежную тишину Вселенной. Он попытался найти границы Вселенной, но они
ускользали, и все росли, и все не было последней. Потом он подумал о
времени, о том, что было до вселенной, и что будет после, и снова он не
нашел границ. Затем он увидел себя, закованного в рамки секундной жизни и
ничтожно малого объема -- геометрическую, живую, пульсирующую точку -- тогда
он закричал.
Мама подбежала к кроватке.
-- Что с тобой, цыпленок?
-- Мама, я боюсь смерти, -- трагическим шепотом произнес он. Мама чуть
не рассмеялась. -- Тебе еще жить и жить...
-- Мама, этого так мало... Это совсем ничто... Ты не знаешь... никто не
знает... Я видел это сверху...
-- Спи, скоро вставать.
-- Мама, я боюсь. Я не хочу никогда, никогда умирать.
-- Когда ты вырастешь, может быть, изобретут лекарство для бессмертия.
-- А тебя я смогу оживить?
-- Наверное...
Он немного успокоился. Не поверил, но чтобы не вернуться снова к этому
ужасу, изо всех сил постарался поверить, что так оно все и будет, и
лекарство от смерти, и маму оживит...
Мама вернулась в постель и заснула. Мальчик лежал с открытыми глазами и
думал. Странные мысли роились в его голове. Он спросил себя вначале, зачем
нужна жизнь? Зачем нужна эволюция? Человек? Может быть, он сам -- смысл
жизни?
А что он должен делать, если это так? Чтоб оправдать эту жизнь? Если
все смертно, зачем тогда рождаться? Чтоб мучиться страхом смерти? Потом,
внезапно, мелькнула мысль, что, может, все ненастоящее, что звезды, Земля,
Природа, люди, мама созданы только лишь для него одного. Чтобы Кто-то,
бесконечно мудрый, глядя на него, что-то там для Себя понял. А может, мне
все это снится? бесконечно снится? -- спросил он себя. -- А, может, это я
ненастоящий? А кто же тогда тот, для кого все, и я тоже? Может, он еще
родится через миллион лет, а я нужен здесь, чтоб все было так, как должно
быть к его приходу? А может, настоящего вообще нет? Может, я кому-то
приснился, он проснется сейчас, и меня не будет? И всего вокруг? А может,
для всех людей создано все? Не для всех, а для каждого в отдельности? Мой
мир для меня, мамин -- для мамы, поэтому мы, может, и не понимаем друг
друга. У наших миров так мало общего: только -- что мы видим, слышим друг
друга, любим...
-- Цыпленок, быстро мыться.
-- Я еще пять минут...
-- Давай-давай, и так проспали в садик. Мальчик лениво встал и пошел в
ванную. В садик они, действительно, опоздали. Зарядка уже кончилась. Дети
водили хоровод. Мальчик встал в круг.
"Каравай-каравай, кого хочешь выбирай. Я люблю вас всек, а Андрюшу
больше всех", -- мальчик послушно подпевал, бывал выбранным, вызывал сам.
Потом был завтрак, где его отругали, что он медленно ест и считает
ворон, прогулка, на которой он играл со всеми в "Казаки-разбойники" и в
войну, обед, тихий час, который вовсе не был тихим, и много чего еще. Было
тоскливо, спокойно и привычно притворяться, что все это ему очень интересно
и нравится, при этом не мешали никакие посторонние мысли и образы, не было
страха, все было хорошо.
Затем пришла после работы мама и забрала мальчика домой. Поужинав, он
собрался в уборную. Было уже темно. И шел дождь, моросящий, зябкий...
3, 25 апреля 1991
<<< *** >>>
Оксана Аболина
ПРОЩЕНИЕ
Земля маленькая, от нее не убежишь.
Сергей Леденцов
Плохо быть в бесхозной группе -- где ни воспитателя, ни вожатого.
Дежурные восьмиклассники смотрят на все сквозь пальцы -- им лишь бы суп на
пол не проливали да не блевали тухлым мясом и гнилой картошкой -- еще бы,
убирать потом противно. Но они мараться редко когда станут -- ткнут мордой в
блевотину, обматерят, тряпку в зубы, ведро на голову, -- сам, гад, работай.
Начхать им на все -- только власть свою показать: общупать всего на
выходе с ног до головы, благо, повод есть: "Хлеб -- где, сука, спрятал?" --
да в трусы залезть радость -- каждый второй гомик, в Скворцовке научены.
А что Жирный, сволочь, три порции жрет, свою, да его, Димкину, да
Скелета, -- плевать им на это все с высоты Вавилонской башни, о которой
рассказывала мама, милая, добрая, хорошая мама, была и у Димки мама, пока
отец в белой горячке не сцапал топор и не убил ее, прикрывшую собой сына. На
кой черт прикрыла? -- живи теперь здесь, среди подонков, рядом с Жирным, на
которого и смотреть-то противно, а мамы нет... -- Третий "б" -- на выход!..
Ага, старшая к двери приклеилась. При ней только карманы проверять
будут. Значит, можно хлеб -- в трусы, только чтоб никто не увидел. Не ушла
бы! Протолкнуться вперед. Ага...
-- Грушев, хлеб есть?
-- Не-е... -- Покажи карман.
-- Дырявый. Вот.
-- Вали.
Леденец бежит, запыхался, глаза шныряют, ногу, бедняга, волочит, не
везет ему, хромому. Чего это он так? А-а, вот и Бармалей несется, все ясно,
опять покусались. Навалился на Леденца, подмял, волосы в кулак и -- башкой о
стену. Раз, два...
-- Что, сволочи, столпились, марш гулять!
Какое там гулять? В угол. Там не увидит. Только бы нас ему не отдали.
Наверное, ему. Восьмой выпустит, и к нам. Лучше б Платонову, но она не
возьмет бесхозный класс. Там в третьем "а" сплошные девчонки, она девчонок
любит. Убегу. Помотаюсь недели две и сдамся в распределитель, месяц
подержат, потом в психушку и, дай Бог, в другой интернат. Так многие делают.
Только б там хуже не оказалось.
-- Получай, щенок!
-- Бармалей-Бармалей, поди бороду сбрей. А то оторву. Я тебе и другое,
кобель, оторву.
-- Сейчас ты у меня, сволочь, на две ноги захромаешь! Получай! В ПТУ
размечтался? Ты у меня по миру пойдешь. Я тебя к хроникам сдам, доволен? Вот
так.
Ушел. Леденец обмяк, бедолага. Кому к хроникам хочется? Удар по
солнышку. Больно, ясно. Стоит, кровь по скуле размазывает.
-- Грушев, чего встал? Иди -- помоги. Дай обопрусь. Пошли на улицу.
Медленней. Черт! Все видал, да? Учись. Пригодится. Давай к бревну эа
футбольной площадкой. Я там люблю. Тяжело? Потерпи. Ты славный пацан, я тебя
сразу приметил как ты к нам поступил. Видно, что домашний, из нормальной
семьи. А я детдомовский. Куда гонишь? Не могу быстро, уже близко, потерпи.
Дойдем -- там и оклемаюсь.
Хороший парень, Леденец, хоть и восьмиклассник. Младших не бьет, орет
редко, даже когда дразнят, в трусы не лазит, говорит по-человечески, как с
ровней. Давно так никто не говорил.
-- Садись. Не куришь еще?
-- Не-е.
-- И не начинай. Только если совсем припрет. Погоди, у мужика стрельну.
Похромал. Да, Леденец -- хороший парень. Жаль, что Бармалей на него
взъелся. Вечно выясняют отношения.
-- Ну вот... Теперь совсем хорошо.
-- Чего к тебе Бармалей пристал?
-- А, Бармалей... Это не он ко мне, это я к нему пристал. Избил
девчонок. Они простыни порезали. Я ему говорю: сам довел, скотина, трусы,
выдавай, но фиг -- одну пару на два года. На себе им сушить, что ли? И без
трусов не походишь -- молнии на брюках у всех разъехались. А в грязных --
так тоже дерется, когда воняет. Все ему сказал, что думаю. От него, гада,
жена сбежала, так у него теперь больная тема -- трусы, и что там под ними.
Кстати, ты хлеб, случаем, не спер в столовке? А то я опоздал на смену.
-- На.
-- Давай пополам. Жирный обед сцапал?
-- Ага.
-- Ладно, скажу ему. Он не злой, просто жрать тоже хочет. Понимаешь?
-- Не, он злой. Это ты -- добрый.
-- Я не добрый, какой есть. Просто я, когда как ты был, в третьем,
много чего понял. Хочешь расскажу? Я знаю -- тебе можно. Меня как сюда
определили -- так я извелся весь. Я ведь из нормального детдома был, а тут
-- дебилы. Нас, когда на комиссию в шесть лет повезли, посадили там и
вопросы всякие задавать стали. А мне там одна тетка жутко не понравилась --
на жабу была похожа -- так я ей все время язык показывал. Знал я тогда, что
ли, что судьба моя решается? Никто ж не объяснил. Одели покрасивей и
повезли. Вот и все. А ты как попал сюда?
-- Меня тоже возили. Только я не помню. Отец маму когда убил -- я долго
ничего не соображал.
-- И сразу сюда? Сволочи! Ну ладно, слушай дальше. Я все думал-думал, а
потом поверил, что я дурак. Как раз в третьем классе. И тошно мне стало,
хуже некуда. Жить совсем не хотелось. Взял и с четвертого этажа прыгнул. Жив
остался, как видишь, ногу только сломал. До сих пор мучаюсь. Отлежал в
больнице, говорят, теперь в психушку, на Песочную. Я говорю: "Я случайно
упал, я не хотел". А наши-то, ясно дело, стуканули. Так мне и поверили. В
общем, посадили в психушку, сначала скучно было, только уколы да прогулка во
дворе. Там двор такой жуткий -- как в тюрьме. Четыре стены бетонных, хоть
башкой о них бейся, как сегодня. Стены серые, асфальт серый, небо серое,
везде замки, решетки, с тоски сдохнешь. И вот лежал я как-то ночью, думал,
что вот так по-дурацки получилось: не убился, а лишь покалечился, и жизни
никакой впереди. Что наши парни после интерната! Сунут их работать на
вредное производство, куда никто не идет, даже с лимитом -- и все, спихнули,
никому дела нет. В лучшем случае, через десять лет инвалид будет. А обычно и
того хуже. Какой-нибудь дурак обзовет дебилом, наш даст по морде, и
пошло-поехало -- тюряга. Да и воруют почти все. Ты-то не воруешь, я знаю, и
не начинай, это я тебе говорю. Хорошо? Так вот лежал я однажды ночью, думал
обо всем этом и вдруг какие-то искры стали вспыхивать в темноте, я
испугался, но никому ничего не сказал -- не идиот же. И на следующую ночь --
то же, только ярче гораздо и чаще. И так -- всю неделю. И звон еще в голове
появился -- как от лампы дневной, а иногда такой тонкий-тонкий, будто
откуда-то прорвался, только он уходил почти сразу. Я сначала уставал очень,
потому что это не прекращалось совсем, даже днем, но мне стало спокойно,
будто кто-то хороший ко мне звонит и дозвониться никак не может. И тогда я
стал ждать, когда же, когда он придет, этот хороший. Я в него очень верил и
знал, что все будет уже не так плохо, как раньше, когда я с четвертого этажа
прыгал. Я искал этот тонкий звон, и он приходил. Ты думаешь, я рехнулся?
-- Нет, что ты, Леденец.
-- Ну вот. И на восьмую ночь пришла Мама.
-- Мама?
-- Да. Только не та сучка, которая меня в пятнадцать родила и бросила,
а другая Мама. Для всех Мама, понимаешь? Она сама так сказала. Ты ее
когда-нибудь видел?
-- Нет, мне моя мама иногда снится. Я говорю: "Я к тебе хочу", -- а она
только плачет и говорит, что нельзя.
-- Правильно говорит. Она тоже так говорит. Только Она для всех вообще
Мама. И для меня, и для тебя, и для Жирного, и для всех людей.
-- И для Бармалея?
-- Да.
-- А он о Ней знает?
-- Нет, наверное, а то такой не был бы.
-- А что Она тебе сказала? -- Мама много чего говорила. Она и сейчас
часто приходит. Только я сначала дурак был, ничего не понимал, я Ее все о
такой ерунде спрашивал. Когда из психушки выйду? Что на обед будет?
-- А Она?
-- Она отвечала, все совпало потом. Но это мура, понимаешь? Я иногда и
поумнее что-то спрашивал. Говорю как-то: "Почему нам так плохо? Ведь никакой
жизни у нас не будет. Ни-ког-да. Им надо, чтоб кто-то дерьмо убирал. Нас для
этого и растят. Кто-то же должен за всех страдать. И Ты нас не любишь, раз
позволяешь все это". А Мама говорит: "Я люблю вас, и тебя, Сережа, очень
люблю". Она меня никогда Леденцом не называет, только Сережей. "Никто, --
говорит, -- вас сознательно на эту жизнь не толкает, просто им нет никакого
дела, их просто устраивает, что есть рабы, вот и все. Я пытаюсь дойти до
каждого, но мало кто слышит. Вот ты услышал... И поэтому у тебя будет все
совсем не так плохо, потому что я теперь всегда буду в твоей душе." Еще я
спрашивал: "Мама, может, Тебя нет? Может, я рехнулся и у меня глюки,
накололи тут всего..." А Она: "Нет, Сережа, ты не сомневайся, Я есть, Я к
тебе и с тобой". Я -- Ей: "Мама, Ты нас жалеешь?" -- "Нет, -- говорит, --
это не то. Я вас люблю. Вспомни, как ты умеешь напрашиваться на жалость.
Подойдешь к киоску с мороженым, стоишь, тебя толкают, пока кто-нибудь не
спросит: "Мальчик, что ты мешаешь?" А ты: "Я детдомовский, мороженого хочу".
И тебе сразу покупают мороженое, дают деньги. Разве тебе нужна такая
жалость?" -- "Нет. Мама, а почему я такой родился? И почему я не мог жить в
нормальной семье? Я плохой, да?"
-- А Она?
-- Не поверишь. "Ты, -- говорит, -- еще раньше жил. И убил человека. Ты
не хотел, но тебе пришлось, ведь была война. А у того человека было пять
детей, и мать их умерла, и они стали сиротами. И так уж устроено, что ты
тоже должен был стать сиротой. Чтоб за все заплатить". А я спросил: "И я
всегда теперь буду платить?" А Она: "Нет. У тебя все будет хорошо. Только ты
должен у тех детей получить прощение, чтоб сохранилось равновесие в
природе." -- "А как?" -- зто я спрашиваю. "Ты должен всех за все простить. И
мать свою, и отца, и ребят всех, кто тебя обижал и, самое главное,
Бармалея".
-- Бармалея?
-- Да, в этом-то вся и загвоздка. Я все понял. Что ребята -- не дебилы
и не сволочи. Просто жизнь у нас такая. Им воровать приходится, гадости
делать -- иначе просто не выжить. Вот ты, не сможешь ведь ты всю жизнь
отдавать обеды Жирному? Кеды вон рваные, а новые осенью выдадут. А
представь, если украдут? Тебе самому придется украсть у кого-то или пойти
попрошайничать. Но ты, все равно, не воруй, ладно? Как бы ни поджимало.
Потом не выберешься.
-- Ага.
-- И мать я простил, и отца, ну, захотелось людям переспать, это со
всеми бывает, а куда в пятнадцать лет пацана растить? А папаша и не знает,
небось, обо мне. И потом, понимаешь: они ведь Маму не видели. Если б видели
-- не жили бы, как скоты. Они ведь не виноваты, что не знают о Ней.
-- И Бармалея простил?
-- Как тебе сказать? За себя -- да, простил. А за других -- не могу. Он
ведь над всеми издевается. Знаешь ведь, он эту дуру, Безродную, изнасиловал.
Дал ей конфету, и она пошла к нему... И ничего не докажешь. Она вообще ведь
имбецилка, кто ее слушать станет? Все вокруг жужжит-жужжит, а какие мы
свидетели? И начальству плевать. Мало ли что болтают. А наших даже если
собрать, им дай по пятаку -- что угодно скажут. И девчонок он бьет все
время. Не могу больше. Вот вас он, наверное, возьмет осенью, будет над тобой
измываться, скажи, как я его смогу за тебя простить?
-- Ты хороший, Леденец. Ты добрый. Ты самый лучший. Ты не мучайся. Ты
за меня прости, ладно?
-- Не знаю. Не могу.
-- А Мама что говорит?
-- "Надо, -- говорит, -- Сережа. Не сейчас. Потом. Только успей в этой
жизни обязательно". Я спрашиваю: "Мама, а Ты его любишь. Ты его можешь
простить? За всех за нас?" А она грустно-грустно отвечает: "Сереженька, но
ведь если не мы с тобой, то кто же? Солнце ведь ему светит, как всем, земля
под ним не проваливается. Я и его люблю. Если б ты знал, как он сам себя
наказал, ты бы не задумывался. Но я тебе этого не могу сказать. Просто
пойми, как это страшно: никто из людей не может его простить. Только ты". Я
молчал-молчал. "Мама, я все понимаю. Но я не могу. Пускай я еще десять
жизней буду в детдоме, я не могу. Не расстраивайся, может, потом... может, я
больше пойму..." Знаешь, Димка, мы в последнее время только о Бармалее и
говорим. Я уже так устал от своих мыслей... Ладно, пойдем, заговорился я --
уже темнеет, скоро ужин, а ты голодный. Я поговорю с Жирным. Что с тобой? Ты
меня слышишь?
-- Леденец... Я слышу звон. И искры вижу. Леденец...
24-28 мая 1991 г.
<<< *** >>>
Оксана Аболина
ДЕТСТВО
Устал... Сейчас еще минут пятнадцать посижу -- и пойду за Люськой в
садик. Времени уже впритык. Есть хочется, тошнит с голодухи, черт! Все из-за
этой девчонки, дуры набитой.
Ну что ж, сами виноваты. Мама первая виновата. С чего все началось?
Пришла четыре месяца назад и сказала, что есть не хочет, на работе, дескать,
обедала. День на работе, другой, третий, фиг я поверил, что она деньги на
жратву в столовке тратит. Пристал на четвертый вечер, а она -- ни в какую.
"Тошнит, -- говорит, -- Боб, и все". Я сначала, олух, немного успокоился,
думал, прибавления ждем. Мало ли, у них, у взрослых, своя жизнь, может, где
мужика подцепила, все отец Люське нужен, а то она родного папашку, погань
фашистскую, раз в год набегающего, дядей зовет, да за маму от него прячется.
Вцепится в юбку и глазами от испуга хлопает. Я уж размечтался, думал: может,
кооператор какой, деньги в доме появятся, не станет же мама еще одного
оглоеда рожать на нашу голову без прикрытия. После сообразил: дурья твоя
башка, какой кооператор за медсестру с ее окладом попрет. Им девки шикарные
требуются, чтоб кольца да серьги, а мы, шантрапа нищая, кому нужны? Может,
решил, порядочного какого нашла, да и порядочный, фиг с маслам, пойдет, где
двое короткоштанников, себя бы, дай Бог, прокормить. В общем, терпел два
месяца, опять пристал, а она мне: "Боб, я серьезно говорю, я -- старая
кочерыжка, мне ничего уже в этой жизни не надо, только чтоб тебя из армии
живого встретить, да Люську успеть замуж спихнуть. За меня не беспокойся, я
свою меру знаю, с голода не помру". Стоит, смотрит проникновенно, да слюни с
голодухи сглатывает. Я покумекал-покумекал. "Ладно, -- говорю, -- у меня
обед в школе бесплатный, а ты вообще ни черта не жрешь. Сама дистрофия,
другим дистрофикам уколы делаешь для укрепления организма. Впрочем, там и
жирные попадаются. И, в общем, так: ты женщина, тебе нормально питаться
надо. Я сказал. Оставишь Люську сиротой -- на том свете локти кусать будешь.
А я переживу на столовке -- мне этого по горло хватает". Она -- мне: "Боб,
не дури. У тебя организм растущий, тебе сейчас надо есть и есть, хоть
что-то. И так я вам витамины с работы таскаю. Тебе мясо нужно, балбес,
белки, кальций, зубы все к свадьбе потеряешь. И хватит, вообще, скорлупу от
яиц свиньям выбрасывать, можно в кофемолке смолоть, и Люське в кашу, она не
привередливая, съест". У меня аж сердце екнуло. Да, -- думаю, -- плохи наши
дела, коли до такого дошло. А я ей еще хотел рассказать как Крылов на физре
в голодный обморок свалился. У них, вообще, семья многодетная, папаша триста
приносит, а мать с младшим сидит, так он свой бесплатный обед втихомолку по
термосам прячет, есть такие термосы-кружки, как раз для наших блошиных
обедов. Я так только хлеб таскал, пока вволю давали, а теперь... Сволочи! До
чего людей довели... А Крыловы -- сами дураки, нашли время плодиться. "В
общем, -- говорю, -- ты как хочешь, а я тоже на диету сажусь". Она уж
ругалась-ругалась, а что сделает? Мне-то пальто в куртку давно превратилось,
и у Люськи сапоги с дырами на носках, черти, делать нормально даже для
мелюзги разучились. Хоть бы бабка валенки из деравни прислала, так у них
самих теперь нет, пишет. Так что, поджал я живот, сапоги Люське вытянули, а
она, мерзавка, пигалица болотная, дистрофик, сопля четырехлетняя, выдала
вчера: "Я есть не хочу, мы в садике и завтракали, и обедали, я лучше Катю
(куклу, то бишь, любимую) покормлю". Ну, я заорал на нее, почище, чем
папаша, сволочь начальская, мама, бедная, на кухню убежала, расплакалась,
ничего, зато эта все съела, как миленькая, тарелку аж облизала, только
ревела потом, стерва, три часа до икоты. Когда Люську уложили все-таки, мама
сказала: "Боб, ты уже большой мальчик, давай договоримся, мне тут в
поликлинике предложили в две смены работать. Я отказалась, а сейчас, думаю,
надо. Придется тебе Люську из сада забирать. Я штопать буду, гладить, а
стирку, да посуду, да магазины на тебя оставлю, благо, машина стиральная
пашет, без проблем. Если осилим -- суббота-воскресенье -- ваши дни, хорошо?"
Что делать? Хочешь жить -- умей вертеться. Взял талоны (подтираться ими, что
ли?), купил сегодня мяса, продал, пятерку выручил, Люське яблок купил, все
витамины живые. Мама-то не разрешает, думает, секанут менты --
ничего-ничего, их какое дело собачье, дармоеды чертовы, как возьмут, так и
выпустят...
Ну, вот и бежать пора в садик. Устал после стирки. Ничего, до лета
дотянем, а там я куда-нибудь на шабашку устроюсь. Переживем.
11 мая 1991