двумя зайцами погонится - ни одного не поймает!" Ты слушаешь?
- Слушаю, слушаю! Я весь слушаю.
- А Храбрый Трусливому говорит: "Я не от страха дрожу. Я силу так собираю. Я
весь напрягаюсь, чтобы волка шарахнуть кочергой по лбу! Я не могу
притвориться дохлым, у меня не получится, я очень дрожать буду или от страха
взаправду помру! Лучше я этого волка враз кочергой оглоушу!"
"Это очень и очень рискованно! - говорит Трусливый с большой буквы.- А вдруг
ничего не получится? Кочерга сломается? Или волк догадается, о чем ты
думаешь? Нет, мой план лучше!"
Тем временем волк стал заливисто похрапывать, посапывать, сладким сном
спать... Ты слушаешь?
- Слушаю, слушаю! Я весь слушаю.
- Три, четыре! - сказал Храбрый заяц, прыгнул, как лев, схватил чугунную
кочергу - и волка со всей силы по лбу звякнул! Бемц! И распластался волк
тихонечко, гладенько, словно пустая шкура. Морда смирная, лапы враскидон -
хоть пылесось его!
"Ура! За мной! - крикнул Храбрый.- Мы спасены!"
А Трусливый лапки откинул, ушами закрылся и притворился дохлым. "Мой план
лучше! - сказал он Храброму.- А вдруг ничего не выйдет? А вдруг волк
очнется, озвереет, помчится за нами, как бешеный,- и съест! Ведь не зря у
зайцев пословица: "Волка ноги кормят!"
"Не ноги кормят волка, а зайцы!" - сказал Храбрый и удрал в лес на
волю.
Там, на воле, мы с ним в друзьях - не разлей вода: песни поем, за морковками
путешествуем, истории с приключениями рассказываем, волков по ночам пугаем
страшными голосами.
А ты спи, не бойся! Ты спишь? - спросил в темноту Алеша.
Гриша сладко посапывал. Он враз вырубился из яви и рухнул с ее крутого
берега в глубокое забытье, и мгновенно утоп, и зарылся на самое дно, как
ракушка. Лишь в раннем детстве так быстро над нами смыкаются воды и воздухи
сна, бесшумно вливаясь в каждую лунку сознания, в каждую щелку и трещину, в
каждый глухой тайничок нашей памяти, где столько сахарных, черных семян
закатилось, застряло, чтоб разрастись и во сне расцвести, и родить
впечатленье и чувство.
- Ма-а-а-ма, ма-а-а-мочка...- Гриша вдруг заскулил во сне так тоскливо, так
жалобно.
И сон отлетел от Алеши, как пуговица от шубы - на зимнем ветру, когда
воротник нараспашку и холод в самую грудь! Он поежился и натянул одеяло, а
потом нырнул под него с головой и начал дышать, чтоб тепло накопилось и в
этом тепле чтобы снова завелся какой-нибудь сон. Но из этого ровным счетом
ничего у Алеши не вышло.
Не к месту и не ко времени напала на него совершенная бодрость. Эта бодрость
раскутала все дневное, все, что он так старался в душе усыпить, чтоб оно не
заплакало. И вдруг завладела Алешей жгучая ясность. Он тихо оделся и вышел
на воздух. Ночь показалась ему слишком светлой. Посмотрел на часы - половина
третьего. В мастерской у отца горел свет. Отец работал.
Прижавшись к стене, краем глаза Алеша увидел высокий и узкий холст,
прорисованный углем. Трифон сидел на сосновом ящике, пил чай из пиалы и
разговаривал страшным шепотом вперемежку с неукротимой зевотой:
- Бессонница, старик, тугие паруса!.. И, Бог мой, какая только чертовщина не
лезет в голову, когда у человека отшибло сон по прихоти судьбы. Прошлым
летом, когда я писал декорации, там один парень приезжал... научный такой
парень, с проблесками гениальности. Он не спит, я не сплю. А какое-нибудь
дерьмо, вроде Чимкелова, спит, между прочим, безо всяких снотворных, часов
по восемь, а захочет - по десять! Так вот мы с этим парнем, он тогда
Пушкиным занимался и я ему, как художник, был до зарезу необходим, ты же
знаешь рисунки Пушкина... так вот мы с этим парнем восстановили все
пушкинские строки, пропущенные во всех собраниях сочинений.
- Как восстановили?! В каких собраниях сочинений?
- В обыкновенных. Мы их сочинили, старик! Представь себе! Сочинили, исходя
из того, что Пушкин написал до этих строк и после.
- Какое варварство! Варварство!... Варварство...- задыхался от гнева отец.
- Да что ты так кипятишься? Работу, между прочим, приняли на ура. И
напечатают. Когда времена будут получше. Ты какой-то, Боткин,
закомплексованный и живешь не в данном конкретном времени, а в идеальном и
вечном, где все единственно и неповторимо. Я бы даже назвал это болезнью
Боткина! - и он хохотнул, страшно довольный своим каламбуром.- Ведь мы
реставрируем старых мастеров - и ничего, весь мир смотрит, и сам черт не
разберет, где кто приложился! Умеючи, и Пушкина реставрировать можно. Не
всем, конечно. Но некоторым. Все можно, умеючи! Я бы, например, будь на то
моя воля, все бы чумные кладбища раскопал. Уму непостижимо, сколько там
золотых и алмазных фондов зарыто! Ведь тогда люди все лучшее с собой брали в
могилу. Сами перед смертью надевали на себя все самое драгоценное: браслеты,
перстни, серьги, гривны, диадемы, золотые плащи, туфли, цепи, нарукавники,
набрюшники! Под мышку - золотой кувшин, пять кило весом, молитвенник в
золоте, в серебре с брильянтами, изумрудами, сапфирами! Под голову - золотую
подушечку ручного плетения! А ткани! А утварь! И все это лежит там веками, в
полной целости и сохранности - потому как боятся копнуть. А чего бояться?
Чего? Чумы? Так есть ведь противочумные костюмы! И можно воздух в
окрестностях опылять какой-нибудь прививкой, чтобы население не пострадало.
Все можно, умеючи! - Трифон хлебнул хладного чаю и прибойно выпустил воздух
из легких.
Алеше вдруг показалось, что дыхание Трифона источает смрад бубонной чумы. Но
что ужасней всего, подумал Алеша, так это то, что одно с другим связано...
не вполне научно, но связано... Одной идеи разграбить чумные кладбища -
вполне достаточно, чтобы вспыхнула вдруг чума, микроб которой живет вечно
даже в могиле, облитой едкой известью, испепеляющей кости.
- Тебе, Трифон, в детстве какие прививки делали? - услышал Алеша глухой
шепот отца.
- Какие всем. От кори, от коклюша, от дифтерита. От оспы первым делом. А
что?
- Тебе еще сделали прививку от страха Божьего, от мук совести, можно
сказать... На этот счет у тебя зверский иммунитет.
- Да уж! - хихикнул Трифон.- Нет как нет у меня болезни Боткина! Это я
здорово про тебя скаламбурил - в самую бубочку! Болезнь Боткина, ха-ха,
хо-хо!
Алеша тихонько вернулся в саклю. Маленький Гриша весь утонул в раскладушке,
но спал вверх лицом, на котором играл удивительный свет, то ли лунный, то ли
звездный, то ли еще более дальний и сильный.
- Я, пожалуй, сейчас поеду. Спать мне совсем не хочется. Сахар еще остался,
на дорогу как раз хватит. Куплю в крайнем случае,- шепотом думал Алеша.- А
маму Грише никто не заменит, он еще маленький, маму во сне зовет... а мама
тоже где-то поблизости не спит, глаза таращит... Я, пожалуй, сейчас поеду.
Алеша вынул брата из раскладушки и перенес на свою кровать, - чтобы спать
ему было просторнее. Сонный Гриша обнял Алешу за шею и засопел ему в ухо.
Младший брат - это чудесно, подумал Алеша, это здорово, когда младший брат
так беспомощно тебя обнимает во сне и сопит тебе в ухо! А всякое там... со
временем тоже уладится. И притом с таким замечательным братом я сумею всегда
сговориться, мы будем друг другу писать, и потом он приедет ко мне. Он же
будет все время расти и все понимать, у него и сейчас уже есть характер и
воля: "Человек! Мы же - братья!" - вспомнил Алеша, улыбнулся и подошел на
цыпочках к печке, там он видел днем карандаш и ломтик картонки. Вот они!
Улыбаясь, Алеша нацарапал карандашом на картонке несколько слов и положил
это на видное место - не под подушку Грише, а рядом, на простыне, чтобы он,
проснувшись, сразу нашел послание брата.
Теперь Алеша хотел оставить записку отцу. Без этого он никак уехать отсюда
не мог. Но бумаги больше нигде не нашлось. Зато нашлась коробка с розовыми
мелками. Алеша взял оттуда один розовый стержень и, сойдя бесшумно с
крыльца, написал на дощатом столе: "Дорогой папа! С болезнью Боткина жить
можно. Я поехал. Алеша".
Он отвязал лошадь и спустился с ней по тропе с другой стороны, чем приехал.
Какая удача, что кто-то когда-то протоптал этот путь с противоположного
склона! Теперь Алеша тихо-тихонечко объехал скалу и глянул вверх - на
прощание. Там, в скале, наверху, была голубая сакля с верандой, побеленная
известью с синькой. За одной голубой стеной спал Гриша, очень младший и
очень родной брат, мама которого где-то поблизости таращит глаза и не спит.
За другой голубой стеной курил и работал очень старший и очень родной отец,
художник Сергей Боткин, который детям своим передал по наследству
удивительную болезнь, можно сказать, душевную.
Алеша распрямился и полетел. На востоке уже золотилось прозрачное небо,
расцветая воздушными облаками. Облака на глазах превращались в самую разную
живность: вот прошел кудрявый баранчик, стал баранчик кудрявой собачкой,
собачка - кудрявой кошкой, кошка - кудрявой курицей, курица стала бабочкой,
бабочка - дальше некуда... вишней.
Вишневое солнце вышло из моря.
Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Краснокожий, с узким
скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы
сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Во всем его облике
наблюдалось достоинство души, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять
свою волю. На миг он крепко закрыл глаза, ослепленные ранним солнцем. И
увидел такое же солнце в собственном существе. Это солнце вращалось,
разгораясь в космическом мраке телесной Алешиной жизни. Он хотел удержать
это солнце навеки в недрах одушевленного тела, - чтоб, как сердце,
пульсировал в ритме Вселенной этот огненный мускул неба.
Но, разгораясь, Алешино солнце уменьшалось, сжималось и, наконец,
превратилось в блестящую синюю звездочку, которая скрылась в незримых
звездных глубинах, однажды родясь в глубинах Алешиной жизни, ослепленной
утренним солнцем Крыма. Эта звездочка, подумал Алеша, свободно плавает в
каждой капле пространства и времени, но рождается лишь в человеке, который
смотрит на солнце, а потом закрывает глаза. Эта звездочка - вроде мысли,
когда моя воля ее отправляет плавать по миру, чтобы узнать, какой он... там,
где я никогда не буду.
И он снова проделал свой солнечный фокус, и снова в Алеше зажглась блестящая
синяя звездочка - посланница солнца.
От такой чепухи, доступной каждому смертному, он испытал сильнейшее чувство
любви, свободы и счастья. И запел свою какую-то песню без слов - как птица.
Как птица, поющая благодарение радости.
Многие утром спустились с гор по разным делам - на бахчу, на кукурузное
поле, на почту, в контору. И увидели, как промчался поющий всадник. Они
сочли это добрым знамением - и дела их пошли на лад.
1980
ТАБУРЕТКА
Жили-были старик с табуреткой. Старику было сто лет, и стал он такой
маленький, что спал в колыбели, а табуретка ногой колыбель качала и пела ему
песенки.
Бывало, проснется старичок Филофей, а тут как тут табуретка стоит с кашкой и
тертой свеклой или с пюре морковно-яблочным.
Потом бежит, кувыркаясь, табуретка на рынок, в аптеку, в магазин и на почту.
На почте она шлет открытки и письма детям, внукам и правнукам старичка
Филофея, поздравляет их с Рождеством, с Новым годом, с Первым мая, с днем
рожденья и с днем именин, а внизу подпись ставит - "Ваши старичок Филофей и
табуретка".
Потом она домой скачет с творожком, с овощами, с овсянкой, с лекарствами
травяными. Дома быстренько табуретка одевает старичка для прогулки, кладет
его в детскую коляску, на сквер катит, а там уж, на сквере, они за ручку
гуляют, и табуретка покупает старичку леденец на палочке или воздушный шар.
На прогулке следит табуретка, чтоб у старичка Филофея шарфик не развязался,
а то ведь простудится старичок с непригляда, будет чихать, кашлять, в ознобе
трястись, бредить в жару и звать свою старушку, жену-красавицу Анастасию
Васильевну, которая давно улетела на небо.
Жарким летом табуретка водила гулять старичка Филофея в одних трусиках и в
панамке. Сама, бывало, стоит на берегу озера, а старичок там в озере
плавает, от жары отдыхает. А потом табуретка растирает его большим голубым
полотенцем с цветами и дает сладких черешен.
Летними вечерами табуретка варила на зиму варенье из роз и вишен и