Алеша не видел отца три года, но любил его вечно и боль обиды своей загнал
глубоко, на самое дно души, чтобы не было слышно и видно, как - был он
уверен! - это делают умные, сильные люди мужского пола. Он отказался, когда
отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалек и
нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале
пути, а в конце. И по этому случаю написал Алеша заявление начальнику
спортивного лагеря: "Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три
дня для поездки по семейным обстоятельствам". Заявление показалось Алеше
смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил.
Начальник спортлагеря, где отдыхал Алеша, был молод и груб. Он только что
закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень
смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую
ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также
рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну
неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других
воспитателей - мастеров находчивой строгости. Сам же он с детства и на всю
жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь
справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки,
строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была
самой строгой учительницей в школе. И он за это ее обожал и втайне гордился,
когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали...
Но выдал он Алеше на дорогу одну лошадь сроком на три дня - безо всяких
казенных отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской
любовью к строгости таилось человечески слезное страдание, детская
неусыхающая тоска по веселому летчику, который двадцать лет назад - раз и
навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с
велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и
звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по
справедливости длилась бы... Да что теперь говорить?!
"Я прикажу конюху, завтра он даст тебе лошадь. Туда лучше ехать на лошади...
это имеет вид!" - И он улыбнулся строго и строго напомнил, что положено
взять Алеше на кухне сухой паек на дорогу.
Алеша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чем не думал, только
рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской
бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые
навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое белье
на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы,
бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице,- и все это мельтешило, дышало
и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под
леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах,
но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного
ужаса в обитающий там народ.
Иногда Алеша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например:
"Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала
виолончель. Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте,
который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву
даешься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных
людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и
профессор Земли, гор и морей. Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила
виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели - вот я кто. А кто,
интересно, папина жена?.." Тут рассматривание мысли внезапно кончалось - как
драка при появлении короля. И Алеша вновь рассматривал горы с их открытой и
простодушной жизнью. А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было
дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой
свежестью моря.
Так бы ехал Алеша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем
не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу,
вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звездной
ночью на лошади ехать к отцу - это да! Но приезжать, наконец,- это грустно,
как всякий конец пути, думал Алеша безотчетно и отвлеченно.
Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за
холмом - скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с
синькой. Алеша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и,
распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе - мимо виноградника,
мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в
каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея,-
подумал Алеша, миновал сад и подъехал к синей калитке.
У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти.
- Отличная-преотличная лошадь! Она устала-преустала с дороги. Я сейчас ее
накормлю,- сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а
потом спрятал горшок в кустах.
Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с
крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алеше, и так жарко к нему
прижался, так жарко обнял, что лицо у Алеши вспотело, и он пить захотел, как
лошадь, звонко и долго.
- Пить! - сказал он отцу и наклонился к эмалированному ведру с водой.
Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь
на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций.
В голове у Алеши распространялся мучительный, опустошающий звон, и
в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как
всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости. На этот случай он
носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алеша
съел кусок липкого сахара и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел
верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и
тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только
отец и этот белобрысенький мальчик.
- Я Гриша,- сказал мальчик.- Сейчас давай будем обедать. Мы с папой
наварили-нажарили-насалатили. Я голодный-преголодный! Давай оба-вместе
тарелки-ложки-вилки носить.
Взбегая на крутое крыльцо, он крикнул:
- В саклю входишь - сгибайся, а то по башке шарахнет! Ты - длинный, тебя
шарахнет. И меня когда-нибудь тоже!
Алеша ему улыбнулся за такие веселые мысли о будущем, которые бывали и у
него, когда был он совсем еще маленький и о будущем думал, не имея понятия,
сколь зависит оно от человеческой воли. Сейчас-то Алеша знал точно, что его,
Алешина, воля влияет и впредь будет вовсе влиять на его, Алешино, будущее.
Потому что три года назад с мыслью о том, что его отец где-то там, в своей
новой жизни, родил себе нового сына, а если только захочет, то в еще более
новой жизни родит еще более нового сына и так далее... ну, в общем, с мыслью
об этом Алеша открыл для себя невероятную тайну будущего: все прошлое было
когда-то будущим, все будущее станет когда-то прошлым во имя еще более и
более будущих - была б только сильная воля у человека. Так думал подросток,
сгибаясь при входе в саклю. Там было две комнатки - одна через другую, и
лилась по стенам прохладная мгла, и потолок был низок и толст, как в келье.
Слева белела крепкая печь, за летней ненадобностью накрытая плахтой и
заставленная разными книгами. В дальней комнате - во всю стену - был серый
грубошерстный ковер с тремя летящими цаплями, розовато-синими.
- А-а-а! - сказал Алеша, и сакля запела.
- А-а-о-о-у-ум-м! - и сакля звонко, протяжно зевнула, как сонная пума.
Кровати, буфет и всякое такое Алеша разглядывать не стал, а быстро взял
чугунную жаровню с мясом, тарелки, ложки, вилки, стаканы - и вышел.
Гриша притащил миску с салатом, батон и вынул из-под куста прохладный кувшин
с тутовым морсом. Вернулся отец, достал из погреба сыр, соленые огурцы и
великий арбуз.
- Какой ты красивый, Алеша!.. Ты самый красивый мальчик на свете. Я мог бы
смотреть на тебя всю жизнь! Завтра с утра мы сядем с тобой вот здесь... нет,
вот здесь!.. и я напишу твой портрет. У меня загрунтован подходящий холст в
мастерской,- и отец показал на дверной проем в торце голубой сакли, где
шаталась от ветра шторка из крашеной марли. Он налил себе вина, а мальчикам
морсу, и все трое выпили - за встречу и за долгую жизнь.
Тут в калитку просунулся потный человек в городском костюме - художник
Трифон Чернов.
- Привет, старик, я у тебя сегодня ночую! Так по расписанию вышло.
А завтра - в Симферополь на самолет и прямо в столицу мира!
Он втащил два больших чемодана и этюдник, разделся и сел за стол в одних
трусах.
- Я, старик, еле дышу! Давление двести двадцать на сто сорок, и пульс не
меньше восьмидесяти восьми. Ты же меня знаешь, я - человек деликатный,
тонкий, хорошо воспитанный. Я же слова лишнего никогда не брякну, ты же меня
знаешь, я просто не умею быть хамом, даже когда это - во как нужно! Все, что
я имею, даже смешно сказать, не подумай, что я хвастаюсь, старик, но все,
что я имею, они принесли мне на блюдечке с голубой каемочкой, потому что я -
действительно прекрасный великий художник. И в кои-то веки я прошу
мастерскую на Чистых прудах,- так вместо того, чтоб меня поддержать, они
поддерживают Чимкелова, этого оболтуса, которого я вскормил, вспоил и вывел
в люди, старик, ты же знаешь! Мне тридцать пять, и меня покупают везде, а
ему сорок пять, и его покупают только в залы общепита. Но как платят мне и
как платят ему? Смешно сказать, но несравнимо! Я продал своего "Арфиста" за
семьсот, а он свой "Хор скворцов" за тысячу двести!
- Да ешь ты и пей! Успокойся! Ты - чудный художник. И я всегда тебе помогу,
хоть не всегда могу помочь сам себе. Чимкелов - несомненный оболтус и такой
же художник, как я - балерина. Но ты, мой друг, вскормил его, и вспоил, и
вывел в люди, свято надеясь, что тебя он не тронет и в грозный час защитит
от других таких же оболтусов. А у него изменились планы, и он на тебя
плевал. Кстати, именно потому, что знает тебя как облупленного. Никогда,
Трифон, не дружи с подлецами, они ненавидят родителей, учителей, никогда не
возвращают долги, незабвенно мстят за добро - и обожают, когда им дают по
морде. По морде - это их как-то успокаивает и освежает. Про это много
написано, ты книги читаешь?..
Алеша сидел на высокой скале, ел жаркое и видел небо прямо перед собой.
Снаружи оно состояло из сине-багровых газов, из набрякших грозой облаков,
золотящихся мимолетно... из птиц, обезумевших от электричества дальних
летучих и жгучих молний, средь которых есть шаровые... из одуванчиков, дыма
и всего, что за день туда улетело. Но внутри оно состояло из горящих камней,
из раскаленных гигантских шаров, эллипсов и гремящих пустот. Там шумело
сизое древо Млечного Пути, и наша Земля ползла по нему, как голубая букашка.
И, холодея, сжимались какие-то звезды до размеров, в которых они предстают
перед нами ночью. А другие звезды вновь разгорались, и несметные солнца
ритмично пульсировали - золотые снаружи и черные в сердцевине, а другие
солнца сгорали и коченели. И была среди этих миров изначальная точка - точка
самодостаточности, божественная воля Вселенной, сама себя создающая и все -
из себя самой. И меня, и Гришу. И отца, и мою маму... А где Гришина мама и
куда она?.. Эту мысль Алеша не стал рассматривать и самозащитно вернулся на
землю, где Гриша тормошил его за локоть и чем-то крайне был удивлен.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - спрашивал Гриша Алешу.
Алеша улыбнулся ребенку чудесным образом, как бы из своего тайного далека,
где был он за миг до того, размышляя над первопричиной всех жизней, которая
так мучит подростков и всех мудрецов нескончаемой древности.
Алеша знал, что Земля и Вселенная - совсем не такие, какими они
представляются житейскому глазу. Ведь у бабушки часто гостили знаменитые
ученые, и к чаю они приносили невероятные, глазам не доступные новости о
земле и о небе. И, хотя Алеша уже у кого-то прочел, что глаза - это часть