как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа...
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она - четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица...
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины,-
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ
Петух зарю высекает,
звеня кресалом каленым,
когда Соледад Монтойя
спускается вниз по склонам.
Желтая медь ее тела
пахнет конем и туманом.
Груди, черней наковален,
стонут напевом чеканным.
- Кого, Соледад, зовешь ты
и что тебе ночью надо?
- Зову я кого зовется,-
не ты мне вернешь утрату.
Искала я то, что ищут,-
себя и свою отраду.
- О Соледад, моя мука!
Ждет море коней строптивых,
и кто удила закусит -
погибнет в его обрывах.
- Не вспоминай о море!
Словно могила пустая,
стынут масличные земли,
черной тоской порастая.
- О Соледад, моя мука!
Что за тоска в этом пенье!
Плачешь ты соком лимона,
терпким от губ и терпенья.
- Что за тоска!.. Как шальная
бегу и бьюсь я о стены,
и плещут по полу косы,
змеясь от кухни к постели.
Тоска!.. Смолы я чернее
ц черной тьмою одета.
О юбки мои кружевные!
О бедра мои - страстоцветы!
- Омойся росой зарянок,
малиновою водою,
и бедное свое сердце
смири, Соледад Монтойя...-
Взлетают певчие реки
на крыльях неба и веток.
Рожденный день коронован
медовым тыквенным цветом.
Тоска цыганского сердца,
усни, сиротство изведав.
Тоска заглохших истоков
и позабытых рассветов...
САН-МИГЕЛЬ
ГРАНАДА
Склоны, и склоны, и склоны -
и на горах полусонных
мулы и тени от мулов,
грузные, словно подсолнух.
В вечных потемках ущелий
взгляд их теряется грустно.
Хрустом соленых рассветов
льются воздушные русла.
У белогривого неба
ртутные очи померкли,
дав холодеющей тени
успокоение смерти.
В холод закутались реки,
чтобы никто их не тронул.
Дикие голые реки,
склоны, и склоны, и склоны...
Вверху на башне старинной
в узорах дикого хмеля
гирляндой свеч опоясан
высокий стан Сан-Мигеля.
В окне своей голубятни
по знаку ночи совиной
ручной архангел рядится
в пернатый гнев соловьиный.
Дыша цветочным настоем,
в тоске по свежим полянам
эфеб трехтысячной ночи
поет в ковчеге стеклянном.
Танцует ночное море
поэму балконов лунных.
Сменила тростник на шепот
луна в золотых лагунах.
Девчонки, грызя орехи,
идут по камням нагретым.
Во мраке крупы купальщиц
Подобны медным планетам.
Гуляет знать городская,
и дамы с грустною миной,
смуглея, бредят ночами
своей поры соловьиной.
И в час полуночной мессы,
слепой, лимонный и хилый,
мужчин и женщин с амвона
корит епископ Манилы.
Один Сан-Мигель на башне
покоится среди мрака,
унизанный зеркалами
и знаками зодиака,-
владыка нечетных чисел
и горних миров небесных
в берберском очарованье
заклятий и арабесок.
САН-РАФАЭЛЬ
КОРДОВА
I
Смутно уходят упряжки
в край тишины тростниковой
мимо омытого влагой
римского торса нагого.
Гвадалквивирские волны
стелют их в зеркале плесов
меж гравированных листьев
и грозовых отголосков.
И возле старых повозок,
в ночи затерянных сиро,
поют, вышивая, дети
про вечную горечь мира.
Но Кордове нет печали
до темных речных дурманов,
и как ни возводит сумрак
архитектуру туманов -
не скрыть ее ног точеных
нетленный и чистый мрамор.
И хрупким узором жести
дрожат лепестки флюгарок
на серой завесе бриза
поверх триумфальных арок.
И мост на десять ладов
толкует морские вести,
пока контрабанду вносят
по старой стене в предместья...
II
Одна лишь речная рыбка
иглой золотой сметала
Кбрдову ласковых плавней
с Кордовой строгих порталов.
Сбрасывают одежды
дети с бесстрастным видом,
тоненькие Мерлины,
ученики Товита,
они золотую рыбку
коварным вопросом бесят:
не краше ли цвет муската,
чем пляшущий полумесяц?
Но рыбка их заставляет,
туманя мрамор холодный,
перенимать равновесье
у одинокой колонны,
где сарацинский архангел,
блеснув чешуей доспеха,
когда-то в волнах гортанных
обрел колыбель и эхо...
Одна золотая рыбка
в руках у красавиц Кордов:
Кордовы, зыблемой в водах,
и горней Кордовы гордой.
САН-ГАБРИЭЛЬ
СЕВИЛЬЯ
I
Высокий и узкобедрый,
стройней тростников лагуны,
идет он, кутая тенью
глаза и грустные губы;
поют горячие вены
серебряною струною,
а кожа в ночи мерцает,
как яблоки под луною.
И туфли мерно роняют
в туманы лунных цветений
два такта грустных и кратких
как траур облачной тени.
И нет ему в мире равных -
ни пальмы в песках кочевий,
ни короля на троне,
ни в небе звезды вечерней.
Когда над яшмовой грудью
лицо он клонит в моленье,
ночь на равнину выходит,
чтобы упасть на колени.
И недруга ив плакучих,
властителя бликов лунных,
архангела Габриэля
в ночи заклинают струны.
- Когда в материнском лоне
послышится плач дитяти,
припомни цыган бродячих,
тебе подаривших платье!
II
Анунсиасьон де лос Рейес
за городской стеною
встречает его, одета
лохмотьями и луною.
И с лилией и улыбкой
перед нею в поклоне плавном
предстал Габриэль - архангел,
Хиральды прекрасный правнук.
Таинственные цикады
по бисеру замерцали.
А звезды по небосклону
рассыпались бубенцами.
- О Сан-Габриэль, к порогу
меня пригвоздило счастьем!
Сиянье твое жасмином
скользит по моим запястьям.
- С миром, Анунсиасьон,
о смуглое чудо света!
Дитя у тебя родится
прекрасней ночного ветра.
- Ай, свет мой, Габриэлильо!
Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
Заткать бы мне твое ложе
гвоздикой и горицветом!
- С миром, Анунсиасьон,
звезда под бедным нарядом!
Найдешь ты в груди сыновней
три раны с родинкой рядом.
- Ай, свет мой, Габриэлильо!
Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
Как ноет под левой грудью,
теплом молока согретой!
- С миром, Анунсиасьон,
о мать царей и пророчиц!
В дороге светят цыганам
твои горючие очи.
Дитя запевает в лоне
у матери изумленной.
Дрожит в голосочке песня
миндалинкою зеленой.
Архангел восходит в небо
ступенями сонных улиц...
А звезды на небосклоне
в бессмертники обернулись.
КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО
НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ
Антоньо Торрес Эредья,
Камборьо сын горделивый,
в Севилью смотреть корриду
шагает с веткою ивы.
Смуглее луны зеленой,
шагает, высок и тонок.
Блестят над глазами кольца
его кудрей вороненых.
Лимонов на полдороге
нарезал он в час привала
и долго бросал их в воду,
пока золотой не стала.
И где-то на полдороге,
под тополем на излуке,
ему впятером жандармы
назад заломили руки.
Медленно день уходит
поступью матадора
и плавным плащом заката
обводит моря и долы.
Тревожно чуют оливы
вечерний бег Козерога,
а конный ветер несется
в туман свинцовых отрогов.
Антоньо Торрес Эредья,
Камборьо сын горделивый,
среди пяти треуголок
шагает без ветки ивы...
Антоньо! И это ты?
Да будь ты цыган на деле,
здесь пять бы ручьев багряных,
стекая с ножа, запели!
И ты еще сын Камборьо?
Подкинут ты в колыбели!
Один на один со смертью,
бывало, в горах сходились.
Да вывелись те цыгане!
И пылью ножи покрылись...
Открылся засов тюремный,
едва только девять било.
А пятеро конвоиров
вином подкрепили силы.
Закрылся засов тюремный,
едва только девять било...
А небо в ночи сверкало,
как круп вороной кобылы!
СМЕРТЬ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО
Замер за Гвадалквивиром
смертью исторгнутый зов.
Взмыл окровавленный голос
в вихре ее голосов.
Рвался он раненым вепрем,
бился у ног на песке,
взмыленным телом дельфина
взвился в последнем броске;
вражеской кровью омыл он
свой кармазинный платок.
Но было ножей четыре,
и выстоять он не мог.
И той порой, когда звезды
ночную воду сверлят,
когда плащи-горицветы
во сне дурманят телят,
древнего голоса смерти
замер последний раскат.
Антоньо Торрес Эредья,
прядь - вороненый виток,
зеленолунная смуглость,
голоса алый цветок!
Кто ж напоил твоей кровью
гвадалквивирский песок?
- Четверо братьев Эредья
мне приходились сродни.
То, что другому прощалось,
мне не простили они -
и туфли цвета коринки,
и то, что кольца носил,
а плоть мою на оливках
с жасмином бог замесил.
- Ай, Антоньито Камборьо,
лишь королеве под стать!
Вспомни пречистую деву -
время пришло умирать.
- Ай, Федерико Гарсиа,
оповести патрули!
Я, как подрезанный колос,
больше не встану с земли.
Четыре багряных раны -
и профиль, как изо льда.
Живая медаль, которой
уже не отлить никогда.