инструмента, ему дарованного. В результате же слишком
пристального сведения всего, что происходит на свете, к себе,
для себя, он становится стеклянным шаром. Прозрачным - для него,
для остальных - мутным.
Любопытно, что это произошло ровно накануне встречи с решительно
прозрачным шаром, каковым - отчасти против своей воли - был
Император. Но тому некуда было деться - служебное положение: он
же был главой единственной в тот момент мировой сверхдержавы.
В Троппау император "обсуждал меры борьбы против поднимающихся
революционных движений в различных странах Европы" - как о том
сообщает "Всемирная история" издания 1959 года, том 6-й.
Конгрессы следовали один за другим: Аахен - 1818, Троппау -
1820, Лайбах - 1821, Верона - 1822. Европейские венценосцы и
бюрократы уже настолько сплелись в коллективный орган управления
Европой, что расстаться не могли и не хотели.
Но вот с революционерами было густо: в январе 1820-го близ
Кадиса восстал полк Рафаэля Риего, освободивший мятежного
генерала Антония Кирогу. В июле 1820-го были собраны Кортесы,
объявившие такие перемены, что Священный союз, уже из Вероны,
потребовал вернуть все на место, после чего французы отправились
громить Мадрид (в 1823 году), а г-н Гоголь написал историю про
Поприщина, обеспокоенного тем, что в Испании нет короля.
Да и карбонарии: в июле того же 1820-го года они, под
начальством генерала Пепе, взяли власть в Неаполитанском
королевстве... Так что история с семеновцами попадала в масть. А
в те годы Чаадаев еще не был лыс и вполне даже смахивал
буйностью шевелюры и несколько широкоскулым строением лица на
карбонария.
Из свидания толка не вышло, Tschaad не разделял тревог государя
за состояние вооруженных сил державы и, верно, разочаровался в
нем, увидя. Плешивый щеголь, враг труда его не заинтересовал,
тем более, что теперь Tschaad уже знал, что испанский король
нашелся и это - он. Тут же речь шла о какой-то другой истории,
не о той, которую он предполагал для себя в пути.
Разговор с императором, впрочем, длился более часа. "О чем мог
так длинно говорить гвардейский ротмистр со всероссийским
императором?" - недоумевал Жихарев, добавляя, что "серьезная
сущность и самая занимательная, любопытная часть разговора,
который Чаадаев имел с государем, навсегда останутся
неизвестными, и это неоспоримо доказывает, что в нем было что-то
такое, чего пересказывать Чаадаев вовсе не имел охоты". Встреча
закончилась словами императора "Adieu monsier le liberal" и его
же напутствием "мы скоро будем служить вместе". Судьба
семеновцев не переменилась.
Tschaad же после поездки подает в отставку, хотя его
флигель-адъю- тантство и решено. Александр как бы удивлен и даже
поручает передать, что коли Чаадаеву нужны деньги, то "он сам
лично готов ими снабдить". Похоже, что царь во всей этой истории
был весьма ироничен.
Причину отставки Tschaad объяснит тем, что считает забавным
выказать свое презрение людям, которые всех презирают.
Единственная проявленная тут эмоция Tschaad'a состояла в том,
что, удовлетворив его прошение об отставке, государь противу
обыкновения не присвоил ему следующего чина. По Жихареву, его
дядя до конца жизни имел слабость горевать об этом, потому как
"полковник - un grande fort sonore" - "очень уж звонкий чин-то".
Вояж
К лету 1823 года, не находя применения себе как внечеловеческому
и, соответственно, непристроенному к делу явлению, Tschaad впал
в некоторую прострацию, оформившуюся в признаваемую обществом
хандру, и отправился на три года в Европу. М.И.Муравьев-Апостол:
"Я проводил его до судна, которое должно было увезти его в
Лондон. Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную
разочарованность, которой не обманешь того, кто умеет мыслить".
Перед отъездом Ч. отпишет Чаадаеву-второму, брату, также
испытывавшему приступы ипохондрии и физические недомогания:
"Болезнь моя совершенно одна с твоею - только что нет таких
сильных пальпитаций, как у тебя, потому что я не отравливаю себя
водкой, как ты". Пальпитации - это сердцебиения.
Ведет он себя в путешествии вполне по-сверхчеловечески.
В Берне, при русской дипломатической миссии, Tsсhaad обнаружил
своего дальнего родственника, князя Ф.А.Щербатова. И прижился. В
то время, много позже вспоминал чиновник посольства
Д.Н.Свербеев, Tschaad "не имел за собою никакого литературного
авторитета, но Бог знает почему и тогда уже, после семеновской
катастрофы, налагал своим присутствием каждому какое-то к себе
уважение. Все перед ним как будто преклонялись и как бы
сговаривались извинять в нем странности его обращения. Люди
попроще ему удивлялись и старались даже подражать его неуловимым
особенностям. Мне долго было непонятно, чем он мог надувать всех
без исключения, и я решил, что влияние его на окружающих
происходило от красивой его фигуры, поневоле внушавшей
уважение".
Свербеев знакомил нового русского путешественника с
иностранцами, которых сразу же раздражили странности Чаадаева,
среди которых имели место заданность позы, загадочность
молчания, а также - отказ от угощений. Впрочем, за десертом
Tschaad требовал себе бутылку лучшего шампанского, выпивал из
нее одну или две рюмки и торжественно удалялся - "Мы, конечно,
совестились пользоваться начатой бутылкой".
Причудой казалась и манера Чаадаева таскать с собой повсюду
камердинера Ивана Яковлевича. Слуга был двойником своего барина,
"...одевался еще изысканнее, хотя всегда изящно, как и сам Петр
Яковлевич, все им надеваемое стоило дороже. Петр Яковлев,
показывая свои часы, купленные в Женеве, приказывал Ивану
Яковлевичу принести свои, и действительно выходило, что часы
Ивана были вдвое лучше часов Петра..." Тайна Ивана Яковлевича
останется нераскрытой.
Соотечественников Tschaad запугивал речами, в особенности
-начальника миссии Крюднера: "Обзывал Аракчеева злодеем, высших
властей, военных и гражданских - взяточниками, дворян - подлыми
холопами, духовных - невеждами, все остальное - коснеющим и
пресмыкающимся в рабстве. Однажды, возмущенный такими
преувеличениями, я (Свербеев) напомнил ему славу нашей
Отечественной войны и победы над Наполеоном и просил пощады
русскому дворянству и нашему войску во имя его собственного в
этих подвигах участия. "Что вы мне рассказываете! Все это
зависело от случая, а наши герои тогда, как и гораздо прежде,
прославлялись и награждались по прихоти, по протекции." Говоря
это, Чаадаев вышел из себя и раздражился донельзя. Таким иногда
высказывался он до самой смерти, и изредка случалось и ему
выходить из пределов приличия; так было и в этот вечер. "Вот,
господа, прославляющие свою храбрость и свой патриотизм, я
приведу вам в пример... - На этих словах он призадумался. - Ну
да, пример моего отца. В шведскую войну, при Екатерине, оба они
с Чертковым были гвардейскими штабс-офицерами и за то, что во
время какого-то боя спрятались за скалой, получили Георгиевские
кресты. Им какой-то фаворит покровительствовал, да и удобно было
почему-то, чтобы гвардейские полковники воротились в Петербург с
явными знаками отличия за храбрость".
Вообще же, в своих евро-скитаниях Tschaad повторил типичный
маршрут русских путешественников той поры, более всего
соответствуя карамзинским письмам с поправкой на возраст героя.
Впрочем, в России история имеет обратную силу: следствия тут
всегда могут изменить причину.
Деньги
Проблемы с деньгами возникли у г-на Ч. еще в гвардии.
"Ты хочешь, чтобы я обстоятельно тебе сказал, зачем мне нужны
деньги? Я слишком учтив, чтобы с тобой спорить и потому
соглашаюсь, что ты туп, но есть мера и на тупость. Неужели ты не
знал, что 15000 мне мало? Неужели ты не видал, что я издерживал
всегда более? Неужели ты не знал, что это происходит от того,
что я живу в трактире? Неужели ты не знал, что живу я в трактире
для того, что не в состоянии нарядиться на квартире? Итак, вот
для чего мне нужны деньги. Если меня сделают шутом, то мне нужно
будет кроме тех 2000, которые я должен князю, по крайней мере 8,
чтобы монтироваться и поставить себя в состояние жить на
квартире", - пишет Tschaad брату, который тогда уже вышел в
отставку, а наследство между ними еще не было поделено.
Под словом "шут" подразумевается флигель-адъютантство Чаадаева,
что позволяет понять причины его отставки, равно как и тон
беседы Tschaad'a с императором в Троппау: конечно, он
предполагал для себя большее.
Вообще же, легко видеть, что г-н Ч. по характеру относился к
тому милому разряду людей, которым отчего-то постоянно должны
все окружающие. Что, разумеется, всецело способствовало развитию
его философических воззрений.
Карантин на таможне
В 1826 году Чаадаев въехал во внешние пределы Отечества, а
именно - в Варшаву. Отметим, что въезжает Tschaad в страну с
другим императором, с другими людьми - после декабристов. И
единственная память, оставшаяся от него в высшем свете, нынче
состоит в том, что "его императорское величество (имеется в виду
Александр) изволил отзываться о сем офицере весьма с невыгодной
стороны" - как отписал Николаю I его брат Константин Павлович,
инспектор всей кавалерии Е.И.В., намекая на то, что Tschaad'у не
помешает карантин на исконно российской границе.
Tschaad же в это время по обыкновенной слабости своего организма
хворал в Варшаве. Прохворав же, будто нарочно, время,
достаточное для циркуляции депеш между Варшавой и Питером, он
отправился далее и, уже ощущая ноздрями аромат давно не виденной
родины, оказался на таможне в Брест-Литовске. Багаж его
досмотрели, нашли "разные непозволительные книги и
подозрительные бумаги", после чего пакет с оными отправили
согласовывать по высокопоставленным каналам, а Чаадаев застрял в
Бресте.
Он сидел в Бресте словно бы для того, чтобы известная ему жизнь
успела закончиться. 13 июля казнили декабристов, 9 августа в
Москве был коронован Николай, и лишь 26 числа Чаадаеву устроили
допрос, вполне, впрочем, формальный, лишний раз напоминая, что в
России все делается отнюдь не на юридических основаниях.
Спрашивали его о приятелях-декабристах, но не сильно, без
пристрастия, поскольку уехал Чаадаев из России давно, о стихах
Пушкина по поводу немецкого студента Занда с его кинжалом
спрашивали и - о масонском патенте, который Tschaad провез по
всей Европе, а на таможне, давая подписку о непричастности к
тайным обществам, заявил, что прихватил его исключительно
случайно, как простую реликвию. Соврал, конечно.
Но все это как-то рассосалось. Это было, так сказать,
государственное отпущение грехов, и Tschaad мог въехать в
незнакомую ему страну. Собственно, он профукал историю и не
увидел, как нечто неуловимое почти мгновенно меняет все
отношения. Зато - ничто не помешает ему думать, что все в
природе возможно на логических основаниях. Дел поэтому было у
него на всю жизнь вперед.
Другая страна
Чаадаев не видел Москвы три года, въезжал он в нее 8 сентября
1826 года, что предполагало обычные виды рестораций с самоваром
на вывеске или рукою из облаков, держащей поднос с чашками, с
подписью "Съестной трахътир"; немца-хлебника с золотым
кренделем, иногда аршина в два, над дверью; цирюльни с
изображением дамы, у которой кровь бьет фонтаном из руки, в
окошке торчит завитая голова засаленного подмастерья и надпись
над дверью: "Бреют и кровь отворяют...", галки на крестах, надо
полагать.
Что же это за линия, отделяющая метафизику от физиологии? Верно,
по одну сторону от нее следствия чаще выводятся из причин,
нежели по другую. Но как провести линию между видимым и
невидимым: что тут доступно ощупыванию в материальном виде, а
что воспринимать надо по наитию?
Но, в общем, что же тут такого видимого? Камни, песок, водичка,
да и то - даже мысли о них лежат уже где-то в стороне. У времени
свой запах, а пространства и города позволяют гулять по ним как
угодно, вот только кирпичи и географические карты служат для
этого лишь подсобным средством. Все это, в общем, просто очень
большое место, где люди живут: видимым и невидимым образом.
Живут, и изо всех своих сил - отдавая себе в этом отчет, не