А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
12
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхание не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
1964
ДВА ЧАСА В РЕЗЕРВУАРЕ
"Мне скучно, бес..."
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаю хаос.
Их бин хотеть, геноссе официрен,
дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
I
Не подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил о Фатерланде,
мечтал о философском диаманте,
и сомневался в собственном таланте.
Он поднимал платочки женщин с пола.
Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картежный катехизис,
и познавал картезианства сладость.
Потом полез в артезианский кладезь
эгоцентризма. Боевая хитрость,
которой отличался Клаузевиц,
была ему, должно быть, незнакома,
поскольку фатер был краснодеревец.
Цумбайшпиль, бушевала глаукома,
чума, холера унд туберкулезен.
Он защищался шварцен папиросен.
Его влекли цыгане или мавры.
Потом он был помазан в бакалавры,
потом снискал лиценциата лавры
и пел студентам: "Кембрий... Динозавры..."
Немецкий человек. Немецкий ум.
Тем более, "когито эрго сум".
Германия, конечно, убер аллес.
/В ушах звучит знакомый венский вальс./
Он с Краковым простился без надрыва,
и покатил на дрожках торопливо
за кафедрой и честной кружкой пива.
II
Сверкает в тучах месяц-молодчина.
Огромный фолиант. Над ним - мужчина.
В глазах - арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский черный грифель,
в углу его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
"Герр доктор, полночь."
"Яволь, шлафен, шлафен."
Две черных пасти произносят "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Френсис Бэкон."
Приходят и уходят гости, годы,
потом не вспомнишь платья , слов, погоды,
так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем - гей! - была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился,
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вицы.
III
Их либе ясность. Йа. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что дас ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехант на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно."
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах не уверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гете, маху не дает.
Унд гроссе дихтер Гете дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску,
и Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство.
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте,
ди кунст гехант потребность в правде чувства.
В конце концов он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти,
он съел дер дог в Ибн-Сине и Галлене,
он мог дер вассен осушить в колене,
и возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
IY
Есть мистика. Есть вера. Есть господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, другим спасает плоть
неверье, слепота, а чаще свинство.
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую Церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадежен: это - храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное дает
сбор больший, чем знамена веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.
Прекрасно помню, как ее ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалеку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Все началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре - заглушившие ее.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою - разрушитель.
К тому же экскаватор мог считать
ее предметом неодушевленным
и, до известной степени подобным
себе, а в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом - туда согнали самосвалы,
бульдозеры... И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я - сквозь эти дыры в алтаре -
смотрел на убегавшие трамваи,
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встретишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.
Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее - после нас на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам - садик.
а то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: "собачья верность".
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще - вне Греции - их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести - уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханное поле заросло.
"Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься".
Они свою соху не сохранили.
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?
1966
ПРОЩАЙТЕ, МАДМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА
1
Если кончу дни под крылом голубки,
что вполне реально, раз мясорубки
становятся роскошью малых наций -
после множества комбинаций
Марс перемещается ближе к пальмам;
а сам я мухи не трону пальцем
даже в ее апогей, в июле -
словом, если я не умру от пули,
если умру в постели, в пижаме,
ибо принадлежу к великой державе,
2
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
не сумев отоварить лавровый отблеск,
сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
бросить все семейство - через
двадцать лет, окружен опекой
по причине безумия, в дом с аптекой
я приду пешком, если хватит силы,
за единственным, что о тебе в России
мне напомнит. Хоть против правил
возвращаться за тем, что другой оставил.
3
Это в сфере нравов сочтут прогрессом.
Через двадцать лет я приду за креслом,
на котором ты предо мной сидела
в день, когда для Христова тела
завершались распятья муки -
в пятый день Страстной ты сидела, руки
скрестив, как Буонапарт на Эльбе.
И на всех перекрестках белели вербы.
Ты сложила руки на зелень платья,
не рискуя их раскрывать в объятья.
4
Данная поза при всей приязни -
это лучшая гемма при нашей жизни.
И она отнюдь не недвижность. Это -
апофеоз в нас самих предмета.
Замена смиренья простым покоем.
То есть, новый вид христианства, коим
долг дорожить и стоять на страже
тех, кто, должно быть, способен даже,
когда придет Гавриил с трубою,
мертвый предмет продолжать собою!
5
У пророков не принято быть здоровым.
Прорицатели в массе увечны. Словом,
я не более зряч, чем назонов Калхас.
Потому - прорицать все равно, что кактус
или львиный зев подносить к забралу.
Все равно, что учить алфавит по Брайлю.
Безнадежно. Предметов, по крайней мере,
на тебя похожих наощупь в мире,
что называется, кот наплакал.
Каковы твои жертвы, таков оракул.
6
Ты, несомненно, простишь мне этот
гаерский тон. Это - лучший метод
сильные чувства спасти от массы
слабых. Греческий принцип маски
снова в ходу. Ибо в наше время
сильные гибнут. Тогда как племя
слабых плодится и врозь, и оптом.
Прими же сегодня, как мой постскриптум
к теории Дарвина, столь пожухлой,
эту новую правду джунглей.
7
Через двадцать лет - ибо легче вспомнить
то, что отсутствует, чем восполнить
это чем-то иным снаружи.
Ибо отсутствие права хуже,
чем твое отсутствие - новый Гоголь,
насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,
без оглядки вспять, без былой опаски, -
как волшебный фонарь Христовой Пасхи
оживляет под звуки воды из крана
спинку кресла пустого, как холст экрана.
8
В нашем прошлом величье, в грядущем - проза.
Ибо с кресла пустого не больше спроса,
чем с тебя, в нем сидевшей ЛаГарды тише,
руки сложив, как писал я выше.
Впрочем, в сумме своей наших дней объятья
много меньше раскинутых рук распятья.
Так что эта находка певца хромого
сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого,
предо мной маячит подобьем вето
на прыжки в девяностые годы века.
9
Если меня не спасет та птичка,
то есть, если она не снесет яичка
и в сем лабиринте без Ариадны
/ибо у смерти есть варианты,
предвидеть которые - тоже доблесть/
я останусь один и, увы, сподоблюсь
холеры, доноса, отправки в лагерь -
но если только не ложь, что Лазарь
был воскрешен, то я сам воскресну.
Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.
10
Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!
То есть, некуда так поспешать. Едва ли
может крепкому креслу грозить погибель.
Ибо у нас, на Востоке, мебель
служит трем поколеньям кряду.
А я исключаю пожар и кражу.
Страшней, что смешать его могут с кучей
других при уборке. На этот случай
я даже сделать готов зарубки,
изобразив голубка голубки.
11
Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,
по общим орбитам столов и стульев
кресло твое по ночной столовой.
Клеймо - не позор, а основа новой
астрономии, что - перейдем на шепот -
подтверждает армейско-тюремный опыт:
заклейменные вещи - источник твердых
взглядов на мир у живых и мертвых.
Так что мне не взирать, как в подобны лица,
на похожие кресла с тоской Улисса.
12
Я не сборшик реликвий. Подумай, если
эта речь длинновата, что речь о кресле
только повод проникнуть в другие сферы.
Ибо от всякой реальной веры
остаются, как правило, только мощи.
Так суди же о силе любви, коль вещи
те, к которым ты прикоснулась ныне,
превращаю - при жизни твоей - в святыни.
Посмотри: доказуют такие нравы
не величье певца, но его державы.
13
Русский орел, потеряв корону,
напоминает сейчас ворону.
Его, горделивый недавно, клекот
теперь превратился в картавый рокот.
Этот - старость орлов или - голос страсти,
обернувшейся следствием, эхом власти.
И любовная песня - немногим тише.
Любовь - имперское чувство. Ты же
такова, что Россия, к своей удаче,
говорить не может с тобой иначе.
14
Кресло стоит и вбирает теплый