останавливавшемся у меня в ладони,
и сова кричала в лесу. Нынче я со стыдом
понимаю - вряд ли сова; но в потемках любо-
дорого было путать сову с дроздом:
птицу широкой скулы с птицей профиля, птицей
клюва.
И хоть меньше сбоку видать, все равно не жаль
было правой части лица, если смотришь слева.
Да и голос тот за ночь мог расклевать печаль,
накрошившую голой рукой за порогом хлеба.
Строфы
I
наподобье стакана,
оставившего печать
на скатерти океана,
которого не перекричать,
светило ушло в другое
полушарие, где
оставляют в покое
только рыбу в воде.
II
Вечером, дорогая,
здесь тепло. Тишина
молчанием попугая
буквально завершена.
Луна в кусты чистотела
льет свое молоко:
неприкосновенность тела,
зашедшая далеко.
III
Дорогая, что толку
пререкаться, вникать
в случившееся. Иголку
больше не отыскать
в человеческом сене.
Впору вскочить, разя
тень. Либо - вместе со всеми
передвигать ферзя.
IV
Все, что мы звали личным,
что копили, греша,
время, считая лишним,
как прибой с голыша,
стачивает - то лаской,
то посредством резца -
чтобы кончить цикладской
вещью без черт лица.
V
Ах, чем меньше поверхность,
тем надежда скромней
на безупречную верность
по отношению к ней.
Может, вообще пропажа
тела из виду есть
со стороны пейзажа
дальнозоркости месть.
VI
Только пространство корысть
в тычущем вдаль персте
может найти. И скорость
света есть в пустоте.
Так и портится зренье:
чем ты дальше проник.
Больше, чем от старенья
или чтения книг.
VII
Так же действует плотность
тьмы. Ибо в смысле тьмы
у вертикали плоскость
сильно берет взаймы.
Человек - только автор
сжатого кулака,
как сказал авиатор,
уходя в облака.
VIII
Чем безнадежней, тем как-то
проще. Уже не ждешь
занавеса, антракта,
как пылкая молодежь.
Свет на сцене, в кулисах
меркнет. Выходишь прочь
в рукоплесканье листьев,
в американскую ночь.
IХ
жизнь есть товар на вынос:
торса, пениса, лба.
И географии примесь
к времени есть судьба.
Нехотя, из-под палки
признаешь эту власть,
подчиняешься парке,
обожающей прясть.
Х
жухлая незабудка
мозга кривит мой рот.
Как тридцать третья буква,
я пячусь всю жизнь вперед.
Знаешь, все, кто далече,
по ком голосит тоска -
жертвы законов речи,
запятых языка.
ХI
дорогая, несчастных
нет! Нет мертвых, живых.
Все - только пир согласных
на их ножках кривых.
Видно, сильно превысил
свою роль свинопас,
чей нетронутый бисер
переживет всех нас.
ХII
право, чем гуще россыпь
черного на листе,
тем безразличней особь
к прошлому, к пустоте
в будущем. Их соседство,
мало проча добра,
лишь ускоряет бегство
по бумаге пера.
ХIII
ты не услышишь ответа,
если спросишь "куда",
ибо стороны света
сводятся к царству льда.
У языка есть полюс,
север, где снег сквозит
сквозь эльзевир; где голос
флага не водрузит.
ХIV
бедность сих строк - от жажды
что-то спрятать, сберечь;
обернуться. Но дважды
в ту же постель не лечь.
Даже если прислуга
там не сменит белье.
Здесь не сатурн, и с круга
не соскочить в нее.
ХV
с той дурной карусели,
что воспел гесиод,
сходят не там, где сели,
но где ночь застает.
Сколько глаза ни колешь
тьмой - расчетом благим,
повторимо всего лишь
слово: словом другим.
ХVI
так барашка на вертел
нижут, разводят жар.
Я, как мог, обессмертил
то, что не удержал.
Ты, как могла, простила
все, что я натворил.
В общем песня сатира
вторит шелесту крыл.
ХVII
дорогая, мы квиты.
Больше: друг к другу мы
точно оспа привиты
среди общей чумы:
лишь об"екту злоречья
вместе с шансом в пятно
уменьшаться, предплечье
в утешенье дано.
ХVIII
ах, за щедрость пророчеств -
дней грядущих шантаж -
как за бич наших отчеств
память много не дашь.
Им присуща, как аист
свертку, приторность кривд.
Но мы живы, покамест
есть прощенье и шрифт.
ХIх
эти вещи сольются
в свое время в глазу
у воззрившихся с блюдца
на пестроту внизу.
Полагаю и вправду
хорошо, что мы врозь -
чтобы взгляд астронавту
напрягать не пришлось.
Хх
вынь, дружок, из кивота
лик пречистой жены.
Вставь семейное фото -
вид планеты с луны.
Снять нас вместе мордатый
не сподобился друг,
проморгал соглядатай;
в общем, всем недосуг.
ХхI
неуместней,чем ящур
в филармонии, вид
нас вдвоем в настоящем.
Тем верней удивит
обитателей завтра
разведенная смесь
сильных чувств динозавра
и кириллицы смесь.
ХхII
все кончается скукой,
а не горечью. Но
этой новой наукой
плохо освещено.
Знавший истину стоик -
стоик только на треть.
Пыль садится на столик,
и ее не стереть.
ХхIII
эти строчки по сути
болтовня старика.
В нашем возрасте судьи
удлиняют срока.
Иванову. Петрову.
Своей хрупкой кости.
Но свободному слову
не с кем счеты свести.
ХхIV
так мы лампочку тушим,
чтоб сшибить табурет.
Разговор о грядущем -
тот же старческий бред.
Лучше все, дорогая,
доводить до конца,
темноте помогая
мускулами лица.
ХхV
вот конец перспективы
нашей. Жаль, не длинней.
Дальше - дивные дивы
времени, лишних дней,
скачек к финишу в шорах
городов, и т.П.;
Лишних слов, из которых
ни одно о тебе.
ХхVI
около океана,
летней ночью. Жара
как чужая рука на
темени. Кожура
снятая с апельсина
жухнет. И свой обряд,
как жрецы элевсина,
мухи над ней творят.
ХхVII
облокотясь на локоть,
я слушаю шорох лип.
Это хуже, чем грохот
и знаменитый всхлип.
Это хуже, чем детям
сделанное бо-бо.
Потому что за этим
не следует ничего.
Двадцать сонетов к марии стюарт
I
мари, шотландцы все-таки скоты.
В каком колене клетчатого клана
предвидилось, что двинешься с экрана
и оживишь, как статуя, сады?
И люксембургский, в частности? Сюды
забрел я как-то после ресторана
взглянуть глазами старого барана
на новые ворота и пруды
где встретил вас. И в силу этой встречи,
и так как "все былое ожило
в отжившем сердце", в старое жерло
вложив заряд классической картечи,
я трачу, что осталось русской речи
на ваш анфас и матовые плечи.
II
В конце большой войны не на живот,
когда что было жарили без сала,
мари, я видел мальчиком, как сара
леандр шла топ-топ на эшафот.
Меч палача, как ты бы не сказала,
приравнивает к полу небосвод
(см. Светило, вставшее из вод).
Мы вышли все на свет из кинозала,
но нечто нас в час сумерек зовет
назад, в "спартак", в чьей плюшевой утробе
приятнее, чем вечером в европе.
Там снимки звезд, там главная - брюнет,
там две картины, очередь на обе.
И лишнего билета нет.
III
Земной свой путь пройдя до середины,
я, заявившись в люксембургский сад,
смотрю на затвердевшие седины
мыслителей, письменников; и взад -
вперед гуляют дамы, господины,
жандарм сияет в зелени, усат,
фонтан мурлычет, дети голосят,
и обратиться не к кому с "иди на".
И ты, мари, не покладая рук,
стоишь в гирлянде каменных подруг,
французских королев во время оно,
безмолвно, с воробьем на голове.
Сад выглядит, как помесь пантеона
со знаменитой "завтрак на траве".
IV
Красавица, которую я позже
любил сильней, чем босуэла - ты,
с тобой имела общие черты
(шепчу автоматически "о, боже",
их вспоминая) внешние. Мы тоже
счастливой не составили четы.
Она ушла куда-то в макинтоше.
Во избежанье роковой черты,
я пересек другую - горизонта,
чье лезвие, мари, острей ножа.
Над этой вещью голову держа
не кислорода ради, но азота,
бурлящего в раздувшемся зобу,
гортань... Того... Благодарит судьбу.
V
Число твоих любовников, мари,
превысило собою цифру три,
четыре, десять, двадцать, двадцать пять.
Нет для короны большего урона,
чем с кем - нибудь случайно переспать.
(Вот почему обречена корона;
республика же может устоять,
как некая античная колонна).
И с этой точки зренья ни на пядь
не сдвинете шотландского барона.
Твоим шотландцам было не понять,
что койка отличается от трона.
В своем столетьи белая ворона,
для современников была ты блядь.
VI
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мозги мои.
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам бог другими - - - но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит - по пармениду - дважды
сей жар в крови, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться - "бюст" зачеркиваю - уст!
VII
Париж не изменился. Плас де вож
по-прежнему, скажу тебе, квадратна.
Река не потекла еще обратно.
Бульвар распай по-прежнему пригож.
Из нового - концерты за бесплатно
и башня, чтоб почувствовать - ты вошь.
Есть многие, с кем свидеться приятно,
но первым прокричавши "как живешь?"
В париже, ночью, в ресторане... Шик
подобной фразы - праздник носоглотки.
И входит айне кляйне нахт мужик,
внося мордоворот в косовортке.
Кафе. Бульвар. Подруга не плече.
Луна, что твой генсек в параличе.
VIII
На склоне лет, в стране за океаном
(открытой, как я думаю, при вас),
деля помятый свой иконостас
меж печкой и продавленным диваном,
я думаю, сведи удача нас,
понадобились вряд ли бы слова нам:
ты просто бы звала меня иваном,
и я бы отвечал тебе "аLаS."
Шотландия нам стлала бы матрас.
Я б гордым показал тебя славянам.
В порт глазго, караван за караваном,
пошли бы лапти, пряники, атлас.
Мы встретилиси бы вместе смертный час.
Топор бы оказался деревянным.
IХ
равнина. Трубы. Входят двое. Лязг
сражения. "Ты кто такой?" - "А сам ты?"
"Я кто такой?" - "Да, ты." - "Мы протестанты."
"А мы - католики." - "Ах, вот как!" Хряск!
Потом везде валяются останки.
Шум нескончаемых вороньих дрязг.
Потом - зима, узорчатые санки,
примерка шали: "где это - дамаск?"
"Там, где самец-павлин прекрасней самки."
"Но даже там он не проходит в дамки"
(за шашками - передохнув от ласк).
Ночь в небольшом по-голливудски замке.
Опять равнина. Полночь. Входят двое.
И все сливается в их волчьем вое.
Х
осенний вечер. Якобы с каменой.
Увы, не поднимающей чела.
Не в первый раз. В такие вечера
все в радость, даже хор краснознаменный.
Сегодня, превращаясь во вчера,
себя не утруждает переменой
пера, бумаги, жижицы пельменной,
изделия хромого бочара
из гамбурга. К подержанным вещам,
имеющим царапины и пятна,
у времени чуть больше, вероятно,
доверия, чем к свежим овощам.
Смерть, скрипнув дверью, станет на паркете
в посадском, молью траченом жакете.
ХI
лязг ножниц, ощущение озноба.
Рок, жадный до каракуля с овцы,
что брачные, что царские венцы
снимает с нас. И головы особо.
Прощай, юнцы, их гордые отцы,
разводы, клятвы верности до гроба.
Мозг чувствует, как башня небоскреба,
в которой не общаются жильцы.
Так пьянствуют в сиаме близнецы,
где пьет один, забуревают - оба.
Никто не прокричал тебе "атас!"
И ты не знала "я одна, а вас...",
Глуша латынью потолок и бога,
увы, мари, как выговорить "много".
ХII
что делает историю? - Тела.
Искусство? - Обезглавленное тело.
Взять шиллера: истории влетело
от шиллера. Мари, ты не ждала,
что немец, закусивши удила,
поднимет старое, по сути, дело:
ему-то вообще какое дело,
кому дала ты или не дала?
Но, может, как любая немчура,
наш фридрих сам страшился топора.
А во-вторых, скажу тебе, на свете
ничем (вообрази это), опричь
искусства, твои стати не постичь.
Историю отдай елизавете.