противоположное, то это не потому, что есть определенное
очарование в перефразировании на исходе XX столетия
Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому,
что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии
именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка;
что не язык является его инструментом, а он - средством
языка к продолжению своего существования. Язык же - даже
если представить его как некое одушевленное существо (что
было бы только справедливым) - к этическому выбору не
способен.
Человек принимается за сочинение стихотворения по
разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной,
чтоб выразить свое отношени к окружающей его реальности,
будь то пейзаж или государсво, чтоб запечатлеть душевное
состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб
оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он
прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям,
скорее всего, бессознательно-миметическим: черный
вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги,
видимо, напоминает человеку о его собственном положении в
мире, о пропорции пространствак его телу. Но независимо от
соображений, по которым он берется за перо, и независимо от
эффекта, производимого тем, что выходит из под его пера, на
его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была,
немедленное последствие этого предприятия - ощущение
вступления в прямой контакт с языком, точнее ощущение
немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что
на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же
и раскрепощает. Ибо, будучи всегда старше, чем писатель,
язык обладает еще колоссальной центробежной энергией,
сообщаемой ему его временным потенциалом - то есть всем
лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не
столько количественным составом нации, на нем говорящей,
хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем
сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов греческой или
римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое
сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует
существование этих языков в течение следующего тысячелетия.
Поэт, повторяю, есть средство существования языка. Или, как
сказал великий Оден, он - тот, кем язык жив. Не станет
меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но
язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете,
останется не только потому, что язык долговечнее человека,
но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.
Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому.
что он рассчитывает на посмертную славу, хотя он часто и
надеется, что стихотворение его переживет, пусть не
надолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык
ему подсказывает или просто диктует следующую строчку.
Начиная стихотворения, поэт, как правило, не знает, чем оно
кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что
получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал,
часто мысль его заходит дальше, чем он расчитывал. Это и
есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его
настоящее. Существуют, как мы знаем, три метода познания:
аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались
библейские пророки - посредством откровения. Отличие поэзии
от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу
всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и
третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью
одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается
оказаться там, где до него никто не бывал, - и дальше,
может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение
пишет его прежде всего потому, что стихотворение -
колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения.
Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии
отказаться от повторения этого опыта, он впадает в
зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от
наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной
зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.
И О С И Ф Б Р О Д С К И Й
---------------------
(C) The Nobel Fаundation. 1987.
О С Т А Н О В К А В П У С Т Ы Н Е
1970
...Men must endure
Their going hence,even as their
coming hither.
Ripeness is all.
King Lear, Act 5, Scene 2.
I. ХОЛМЫ
- 2 -
РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС
Евгению Рейну, с любовью.
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Плывет в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
Плывет в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необъяснимой.
Плывет во мгле замоскворецкой,
плывет в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский,
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый Год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не объясняя.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
1962
- 3 -
БОЛЬШАЯ ЭЛЕГИЯ
Джону Донну
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, белье, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, все.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо...
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шопот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, замки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят. Торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло все. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
- 4 -
Уснуло все. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми - к их стыду святому.
Геена спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все - одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,