Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#14| Flamelurker
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Стенли Эллин

Рассказы

Стенли Эллин.
Рассказы

Самая лучшая бутылка
Нумизматы
Выройте себе могилу


   Стенли Эллин.
   Самая лучшая бутылка

     Перевод Р. Шидфара


     Я давно не испытывал такого потрясения. Это кафе на рю де Риволи чем-то
приглянулось  мне,  я  занял один из столиков на улице и, машинально оглядев
сидевших напротив, поймал взгляд молодой дамы, которая ошеломленно  смотрела
на меня, как будто внезапно увидела старого знакомого. Мадам София Кассулас.
Прошлое  сразу  возникло перед глазами, словно гигантский джинн, вырвавшийся
из бутылки. Шок был так  силен,  что  в  тот  момент  я  ощутил,  как  кровь
отхлынула от лица.
     Мадам Кассулас немедленно проявила участие.
     - Мсье Драммонд, что случилось? Вы так плохо выглядите. Я могу помочь?
     - Нет, нет. Просто выпить что-нибудь. Коньяк, если можно.
     Она  заказала  коньяк  и, присев рядом, с озабоченным видом расстегнула
мне пиджак.
     - Ах, мужчины, мужчины. Как можно так одеваться летом, в самую жару.
     При других обстоятельствах ее внимание было бы  приятно,  но  теперь  я
ощутил  лишь  неловкость,  отчетливо сознавая, какую картину мы представляем
сейчас в глазах остальных посетителей: седоволосый  беспомощный  старичок  и
сердобольная внучка, заботливо ухаживающая за ним.
     - Мадам, уверяю вас...
     Она прижала палец к моим губам.
     - Нет,  нет. Пожалуйста, ни слова больше, пока не выпьете свой коньяк и
не придете в себя. Ни словечка!
     Я молча повиновался. Кроме всего прочего, такую  перемену  ролей  можно
было  считать  справедливой. Когда мы виделись в последний раз, во время той
кошмарной сцены полгода назад, именно она проявила слабость, а я играл  роль
утешителя.  Увидев меня сейчас, эта женщина наверняка не меньше, чем я, была
потрясена внезапно  нахлынувшими  мучительными  воспоминаниями.  Я  невольно
восхитился ее способностью переносить такие удары, сохраняя выдержку.
     Наконец  подали  коньяк;  даже  в  подобной  ситуации, как говорится in
extremis[*Экстремальных  условиях  (лат.)],  я  машинально  поднес  рюмку  к
глазам,  чтобы проверить цвет напитка. Губы мадам Кассулас дрогнули в слабой
улыбке.
     - Милый мсье Драммонд, - шепнула она. - Наш несравненный знаток.
     Что ж, это правда: я действительно знал толк в винах. И с этого, мрачно
подумал я, мысленно окидывая взглядом прошлое, год назад в  Париже,  в  один
прекрасный солнечный день вроде сегодняшнего, все и началось...

     В  тот  день некий Макс де Марешаль обратился ко мне с просьбой принять
его в одном из офисов моей компании "Бруле и Драммонд, виноторговцы", на  рю
де  Берри. Имя было мне знакомо. Он издавал небольшой, изысканно оформленный
журнал "Ла кав", предназначенный  исключительно  для  просвещения  ценителей
вин.  Некоммерческое  издание,  что-то вроде печатного органа "Сосьете де ла
кав" - избранного круга знатоков-непрофессионалов. Поскольку  в  большинстве
случаев  я  разделял  мнение  журнала,  мне  было  приятно встретиться с его
главным редактором.
     Однако, увидев его во плоти, я обнаружил, что он вызывает во мне резкую
неприязнь. Де Марешалю было за  сорок  -  это  был  один  из  тех  вертлявых
вульгарных  типов,  что  напоминают  отставных  конферансье.  Я  считаю себя
человеком сдержанным и  даже  флегматичным.  С  людьми,  которыми  постоянно
играют  эмоции,  словно  струя бьющей воды шариком от пинг-понга, я чувствую
себя весьма неуютно.
     Цель его визита, заявил он, заключается  в  том,  чтобы  взять  у  меня
интервью. Он готовит серию статей для своего журнала и с этой целью проводит
опрос  знатоков  относительно  лучших  марочных  вин, которые им приходилось
пробовать. Таким образом, возможно,  удастся  прийти  к  общему  согласию  и
соответственно отметить это в статье. Если только...
     - Если  только,  -  прервал  я  его,  -  вы  когда-нибудь  услышите два
одинаковых отзыва о том, какой  сорт  лучше.  Дюжина  экспертов  выдаст  вам
дюжину разных мнений.
     - Вначале  и  мне  так  казалось.  К настоящему времени, однако, многие
отдали предпочтение двум сортам вин.
     - Каким же?
     - И  то  и  другое  -  бургундское.  "Ришбур"  урожая   1923   года   и
"Романи-Конти",  1934-го. Оба, несомненно, стоят в ряду наиболее благородных
сортов.
     - Несомненно.
     - А вы сами на каком из них остановили бы свой выбор?
     - Я отказываюсь делать какой-либо выбор, мсье де Марешаль.  Когда  речь
заходит   о  подобных  сортах,  сравнение  будет  не  просто  одиозным,  оно
невозможно.
     - Следовательно, вы считаете, что не существует  сорта,  который  можно
выделить как не имеющий себе равных?
     - Нет,  такой сорт, возможно, существует. Я сам никогда не пробовал, но
есть описания, где его  вкус  превозносят  сверх  всякой  меры.  Разумеется,
бургундское,  из  имения,  которое  никогда  больше  не  производило  ничего
подобного. Небольшое имение. Догадываетесь, о каком сорте я говорю?
     - Думаю, да. - Глаза де Марешаля лихорадочно блеснули.  -  Несравненное
"Нюи Сент-Оэн", 1929. Я не ошибся?
     - Не ошиблись.
     Он беспомощно пожал плечами.
     - Но  к чему это знать, если я ни разу не встретил человека, который бы
не только знал, но и пробовал его? Я хочу, чтобы мои статьи основывались  на
мнении  современных  знатоков. Все, кого я ни спрашивал, знают о легендарном
"Сент-Оэне", но никто даже не видел бутылку с этим вином. Просто катастрофа,
что от этого сорта - возможно, самого замечательного из всех,  какие  только
появлялись  на  свет,  -  осталась  только  легенда. Если бы на Земле сейчас
существовала хотя бы одна несчастная бутылка...
     - А почему вы так уверены, что ни одной не осталось?
     - Почему? - Де Марешаль одарил меня соболезнующей улыбкой. - Да потому,
мой дорогой Драммонд, что это невозможно. Я сам недавно побывал в Сент-Оэне.
В записях винодела говорится, что в 1929 году было изготовлено  всего  сорок
дюжин  ящиков  этого вина. Считайте сами. Жалкие сорок дюжин ящиков, которые
разошлись по свету за все это время с 1929-го по наши дни!  Тысячи  знатоков
жаждали получить хотя бы одну бутылку. Уверяю вас, последнюю из них отведали
давным-давно!
     У  меня не было намерения откровенничать, но эта снисходительная улыбка
вывела меня из себя.
     - Боюсь, вы немного ошиблись в своих расчетах, мой дорогой де Марешаль.
- С каким удовольствием я сейчас поставлю его на место! - Дело в том, что  в
настоящий момент бутылка "Нюи Сент-Оэна" находится в подвалах моей компании.
     Как  я и ожидал, это заявление потрясло его. Челюсть у него отвисла. Он
в немом изумлении уставился на меня. Потом подозрительно нахмурился.
     - Вы шутите, - произнес  он.  -  Конечно  же,  шутите.  Вы  только  что
сказали, что никогда не пробовали это вино. А теперь говорите...
     - Чистую  правду.  После смерти моего компаньона в прошлом году я нашел
эту бутылку среди его личных вещей.
     - И у вас не возникало искушения открыть ее?
     - Возникало, но я ему не  поддался,  искушению.  Вино  слишком  старое.
Каким  невыносимым  разочарованием будет открыть его и увидеть, что вино уже
погибло.
     - О нет! - Де Марешаль хлопнул по лбу ладонью. - Вы американец, мсье, в
этом вся ваша беда. Так может  говорить  только  американец,  унаследовавший
извращенное  удовольствие  от  пуританского  самоограничения. Должно же было
случиться, чтобы единственная в  мире  бутылка  "Нюи  Сент-Оэна"  1929  года
попала в руки такому человеку! Это недопустимо. Совершенно недопустимо. Мсье
Драммонд, мы должны договориться. Сколько вы хотите за ваш "Сент-Оэн"?
     - Нисколько. Эта бутылка не продается.
     - Но вы просто должны ее продать! - почти выкрикнул де Марешаль. Сделав
усилие,  он  взял  себя  в  руки.  - Послушайте, я буду с вами откровенен. Я
небогат. Вы можете получить тысячу франков - может быть, даже две  тысячи  -
за  эту  бутылку;  я  не  в состоянии выложить столько. Но я близко знаком с
человеком, который может принять любые ваши условия.  Мсье  Кирос  Кассулас.
Может быть, слышали о нем?
     Поскольку  Кирос  Кассулас  был  одним из самых богатых людей в Европе,
перед которым снимали шляпу прочие  магнаты,  трудно  было  не  знать  этого
человека,  несмотря на широко освещенные в прессе его усилия вести замкнутый
образ жизни.
     - Конечно, - сказал я.
     - И знаете, что составляет главный интерес в его жизни?
     - Боюсь, не знаю. Судя по газетам, это довольно загадочная личность.
     - Это фраза, придуманная журналистами  специально  для  описания  очень
богатого  человека, не желающего выставлять напоказ свою личную жизнь. Не то
чтобы в  ней  было  что-нибудь  скандальное.  Видите  ли,  мсье  Кассулас  -
фанатичный  любитель вин. - Де Марешаль многозначительно подмигнул. - Именно
поэтому я смог убедить его основать наше общество  "Сосьете  де  ла  кав"  и
приступить к изданию журнала.
     - И назначить вас его редактором.
     - Да,  он это сделал, - спокойно произнес де Марешаль. - Естественно, я
благодарен  ему  за  это.  Он  же  в  свою   очередь   благодарен   мне   за
квалифицированные  советы относительно лучших сортов вин. Строго между нами,
когда мы впервые встретились, на него было просто грустно смотреть. Это  был
человек,  не  имеющий  каких-либо  слабостей  или  пристрастий,  неспособный
наслаждаться литературой, музыкой, искусством вообще.  Ему  необходимо  было
заполнить  чем-то  пустоту  в  жизни.  И  я  сделал  это  в  тот день, когда
посоветовал ему развивать прирожденное  умение  определять  на  вкус  лучшие
сорта   вин.  С  тех  пор  поиски  самых  благородных  вин  стали  для  него
путешествием в страну чудес. Сейчас, как я уже говорил, он  стал  фанатичным
ценителем.  Он сразу поймет, что ваша бутылка "Нюи Сент-Оэна" по сравнению с
другими винами - то же, что "Мона Лиза" по сравнению с  картинами  заурядных
живописцев.  Вы понимаете, что это значит для вас как для делового человека?
С ним трудно торговаться, но в конце концов он заплатит за эту  бутылку  две
тысячи франков. Можете поверить мне на слово.
     Я покачал головой.
     - Я  могу  только повторить, мсье де Марешаль, - это вино не продается.
Ни за какую цену.
     - А я настаиваю на том, чтобы вы его оценили. Это было уже слишком.
     - Хорошо, - сказал я. - Тогда цена бутылки сто тысяч франков. И никаких
гарантий, что вино еще не погибло. Ровно сто тысяч франков.
     - Ах так, - злобно процедил де Марешаль. - Значит, вы действительно  не
хотите ее продать. Но быть собакой на сене...
     Внезапно  де Марешаль застыл. Лицо его исказилось, руки судорожно сжали
грудь. Еще секунду назад он был багровым от гнева, теперь же кровь отлила от
щек и они приобрели мертвенный оттенок. Плечи обвисли.
     - Сердце, - с трудом выдохнул он. - Это ничего. У меня есть таблетки...
     Таблетка, которую он положил под язык, - нитроглицерин, в  этом  я  был
уверен. Я однажды видел, как у моего покойного компаньона Бруле был такой же
приступ.
     - Я  вызову  врача,  -  сказал  я. Но когда я направился к телефону, де
Марешаль протестующим жестом остановил меня.
     - Нет, нет, не беспокойтесь. Я к этому привык. Это у меня давно.
     И действительно, он уже выглядел лучше.
     - Если это у вас давно, вы должны быть осторожнее, - сказал  я  ему.  -
Сердечник не может позволять себе настолько поддаваться эмоциям.
     - Это  так  заметно? А что бы почувствовали вы, друг мой, если бы прямо
перед  глазами  неожиданно  появилось  вино,  ставшее  легендой,   а   потом
оказалось, что оно так же недоступно, как если бы не существовало вообще? Но
простите  меня.  Вы  имеете  полное  право  не продавать свой товар, если не
хотите.
     - Имею.
     - Но окажите мне одну небольшую любезность. По  крайней  мере  покажите
мне  эту бутылку. Я, разумеется, не сомневаюсь в том, что она существует. Но
удовольствие посмотреть на нее, подержать в руках...
     Такую небольшую любезность я мог ему оказать. Подвалы компании "Бруле и
Драммонд" находились неподалеку, в нескольких минутах езды от офиса. Потом я
провел  его  по  каменному  лабиринту  подвала,   где   ощущалась   прохлада
протекающей  рядом Сены, и подвел к полкам "Нюи Сент-Оэна", где в стороне от
бутылок более позднего  урожая  в  гордом  одиночестве  стояла  единственная
оставшаяся  бутылка разлива 1929 года. Я осторожно снял бутылку и передал де
Марешалю, принявшему ее с глубоким почтением.
     Де  Марешаль  окинул  этикетку  взглядом  знатока,   осторожно   провел
кончиками пальцев по горлышку бутылки.
     - Пробка в хорошем состоянии.
     - Ну и что? Это не спасет вино, если ему суждено погибнуть.
     - Естественно.  Но  все  же  это  хороший  знак.  -  Он поднял бутылку,
рассматривая ее на свет. - Осадок вроде бы нормальный. Имейте в  виду,  мсье
Драммонд, многие знаменитые бургундские вина сохранялись по пятьдесят лет, а
то и больше.
     Де  Марешаль неохотно вернул мне бутылку. Он так упорно смотрел на нее,
даже когда поставил на полку, что, казалось, был под гипнозом. Мне  пришлось
легонько  подтолкнуть  его,  чтобы  вывести  из транса. Затем я проводил его
наверх, на свет божий.
     На улице мы простились.
     - Буду держать с вами связь, - сказал он, пожимая мне  руку.  -  Может,
нам удастся пообедать вместе на этой неделе.
     - Я  сожалею,  -  сказал  я,  вовсе не чувствуя сожаления, - но на этой
неделе я улетаю в  Нью-Йорк,  надо  разобраться  с  делами  моего  тамошнего
филиала.
     - Какая  жалость.  Но  вы, конечно, дадите мне знать, когда вернетесь в
Париж?
     - Конечно, - соврал я.
     Однако не так-то легко было отвязаться от Макса де  Марешаля,  когда  у
него  перед  глазами  неотступно  стояло  видение "Нюи Сент-Оэна" 1929 года.
Похоже, он подкупил кого-то из служащих моего парижского  филиала,  попросив
его дать знать, когда я вернусь из Штатов, потому что позвонил он мне именно
в  тот момент, когда я снова расположился за своим столом на рю де Берри. Он
пылко меня приветствовал.  Какое  счастье,  что  он  позвонил  мне  как  раз
вовремя. И мне тоже повезло не меньше. Почему? Да потому, что "Сосьете де ла
кав"  на  следующий  уикенд устраивает обед, настоящую оргию для гурманов, и
председатель общества Кирос Кассулас пригласил меня присутствовать  на  этом
обеде.
     Первым  моим побуждением было отказаться. Прежде всего, я знал истинную
его причину. Кассуласу рассказали о "Нюи Сент-Оэне" 1929 года,  и  он  желал
лично  поторговаться со мной, не теряя лица. Кроме того, подобные дегустации
в обществах знатоков были не для меня. Дегустировать вина редчайших сортов -
величайшее удовольствие, но по какой-то необъяснимой причине это  занятие  в
компании  людей,  разделяющих  то  же  пристрастие, обнаруживает всю фальшь,
которая таится в душе даже самого добропорядочного члена  общества.  Поэтому
для  меня  всегда  было  мукой  сидеть с ними, наблюдая, как вполне разумные
люди, держа  в  руке  стаканы  с  вином,  состязаются  друг  с  другом,  кто
правдоподобнее  изобразит  экстаз.  Они закатывают глаза, раздувают ноздри и
стараются найти самые напыщенные и нелепые эпитеты для описания  содержимого
стаканов.
     Но  с этим чувством боролось любопытство. Кирос Кассулас был недоступно
далекой и таинственной фигурой, а тут представлялся случай встретиться с ним
с глазу на  глаз.  В  конце  концов  любопытство  одержало  верх.  Я  принял
приглашение и сразу же с облегчением понял, что мы с Кассуласом поладим.
     Нетрудно понять почему. Как сказал де Марешаль, Кассулас был фанатичным
ценителем  вин, интересовавшимся всем, что было с ними связано - их история,
предания, легенды, - а я мог предоставить ему информации на эту тему больше,
чем кто-либо, в том числе и всезнающий де Марешаль.
     Во время обеда я заметил, что все слушали только Кассуласа, в том числе
и де Марешаль, который ему бессовестно льстил. Но сам Кассулас прислушивался
только к моим словам. Вскоре я понял, что он мне не только импонирует, но  и
вообще нравится.
     Да,  он,  конечно,  был  личностью незаурядной. Мужчина лет пятидесяти,
высокий и коренастый, со смуглым лицом  и  большими  обезьяньими  ушами,  он
отличался  тем  типом уродства, которое опытные женщины находят неотразимым.
Он напоминал древнего  идола,  грубо  высеченного  из  черного  дерева.  Его
безучастное,  словно  окаменевшее  лицо  иногда  оживлялось заинтересованным
блеском внимательных глаз. Этот блеск  стал  особенно  заметен,  когда  речь
зашла о моей бутылке "Сент-Оэна".
     Он  сказал,  что  ему  известно,  во  сколько я ее оценил, но сто тысяч
франков - двадцать тысяч долларов - это дороговато. Вот если бы я согласился
на две тысячи франков...
     Я с улыбкой покачал головой.
     - Это хорошее предложение, - сказал Кассулас. - Больше, чем я платил за
дюжину бутылок для моего подвала.
     - Не спорю, мсье Кассулас.
     - Но и не продаете? А есть шанс, что это вино еще можно пить?
     - Кто знает? Урожай в "Сент-Оэне" 1929 года созрел поздно, поэтому  это
вино  может  прожить  дольше, чем другие. Но не исключено, что вино погибло.
Поэтому я сам не открывал бутылку и никому не продавал права ее  открыть.  В
таком  виде  это сокровище. Если же тайна будет открыта, она может оказаться
еще одной бутылкой скисшего вина.
     К чести Кассуласа, он понял это. И, приглашая меня  провести  следующий
уикенд  в  его  имении  неподалеку  от  Сен-Клу, он искренне уверял, что его
привлекает общение со  мной,  а  не  возможность  еще  поторговаться  насчет
бутылки.  И  вообще,  добавил он, на эту тему больше не будет разговоров. Он
хочет только одного: если я когда-нибудь  решу  продать  бутылку,  я  должен
обещать,  что  первым претендовать на нее будет он. На это я с удовольствием
согласился.
     Уикенд в его имении, первый из  проведенных  мной  там,  оставил  самые
приятные  воспоминания. Это было огромное поместье, где трудилась армия слуг
под руководством дородного седого Жозефа. Жозеф был рабски предан Кассуласу,
и я не удивился, узнав, что тот был сержантом в Иностранном  легионе.  Жозеф
выполнял приказы так, словно хозяин был командир его полка.
     Но по-настоящему меня поразила София Кассулас. Не помню точно, как я до
этого   представлял  себе  супругу  Кассуласа,  но,  во  всяком  случае,  не
молоденькой женщиной, которая годилась  ему  в  дочери,  не  робким,  нежным
созданием, чей голос был словно шепот. По современным стандартам, требующим,
чтобы  женщина была костлявой вешалкой с жидкими прямыми волосами, она была,
может быть, слишком пышной, с роскошно округленными формами,  но  я  человек
старомодный  и  убежден, что женщина должна иметь округлые формы. А если это
белокожая,  черноглазая,  легко  краснеющая  красавица,  какой  была   София
Кассулас, - тем более.
     Позднее,  по  мере  того  как я начал приобретать статус друга семьи, я
смог  выведать  историю  ее  замужества,  которое  близилось  уже  к   пятой
годовщине.  София  Кассулас  была  дальней  родственницей  своего  мужа. Она
родилась  в  бедной  деревенской  семье  в  горах  Греции,  воспитывалась  в
монастыре,  впервые  встретила Кассуласа на семейном вечере в Афинах и скоро
после этого, совсем еще девочкой, вышла за него  замуж.  Она  может  считать
себя  самой  счастливой  женщиной в мире, заверила меня София Кассулас своим
тихим  голосом.  Да,  став  избранницей  такого   человека,   как   Кирос...
Несомненно, можно считать себя счастливой...
     Но  она  произносила  это  так, словно изо всех сил старалась убедить в
этом себя. По правде говоря, казалось, что она до смерти  боится  Кассуласа.
Когда   он  обращался  к  ней  с  самыми  обычными  словами,  она  в  панике
отшатывалась. Я так часто наблюдал это, что подобные сцены  стали  для  меня
привычными,  как  и холодное вежливое пренебрежение, с которым он третировал
жену, что внушало ей еще большую робость.
     Это создавало в доме нездоровую обстановку, потому что, как я  заметил,
любезный  и  обаятельный  Макс  де  Марешаль  оказывался  всегда  под рукой,
успокаивая мадам. Через некоторое время я был поражен,  когда  осознал,  как
часто  мы  с  Кассуласом  проводили вечера в Сен-Клу, обсуждая что-нибудь за
стаканом бренди в одном конце  комнаты,  в  то  время  как  в  другом  мадам
Кассулас  и Макс де Марешаль вели доверительную беседу, усевшись рядышком. В
их тет-а-тет вроде бы не было ничего неприличного, но мне не нравилось,  как
они  держались.  Молодая женщина смотрела на него большими невинными глазами
лани, а он по всем признакам был матерым хищником.
     Кассулас  или  не  замечал  этого,  или  же  это  было  ему  совершенно
безразлично.  Конечно,  он очень ценил де Марешаля. Он не раз говорил мне об
этом,  а  однажды,  когда  тот  слишком  уж  разгорячился,  споря  со   мною
относительно  достоинств  разных  сортов  вина, Кассулас сказал ему искренне
обеспокоенным тоном:
     - Спокойно, Макс, спокойно. Помни о своем сердце.  Сколько  раз  доктор
предупреждал тебя, чтобы ты не волновался.
     Для   Кассуласа   такое  проявление  чувствительности  было  совершенно
нехарактерным. Обычно, как многие  люди  его  типа,  он  казался  совершенно
неспособным испытывать сколь-либо глубокие эмоции.
     По  правде  говоря,  он  лишь  единственный  раз выразил свои подлинные
чувства по отношению к своему не вполне удачному браку, когда мы осматривали
его винный подвал и я отметил,  что  дюжина  бутылок  "Вольней-Кайера"  1955
года, которые он только что приобрел, скорее всего, не оправдывают ожиданий.
Он  сделал ошибку, купив их. В данном случае, откупоривая пробку, нужно быть
готовым к тому, что вино прокисло.
     Кассулас покачал головой.
     - Я не ошибся, а  сознательно  пошел  на  риск,  мсье  Драммонд.  Я  не
ошибаюсь.  - Он еле заметно пожал плечами. - Ну, может быть, только однажды.
Когда берешь в жены ребенка...
     Больше он ничего не сказал. Это был первый и последний  раз,  когда  он
затронул  эту  тему.  Со мной он желал говорить о вине, хотя иногда, уступая
моим просьбам и потому, что я внимательный слушатель, он рассказывал  разные
истории  из  своего  прошлого.  Моя  жизнь  всегда  была однообразной. И мне
доставляло истинное удовольствие постепенно,  по  частям,  узнавать  о  том,
какой  жизненный путь прошел Кирос Кассулас, который в детстве был воришкой,
в юности -  контрабандистом,  а  к  тридцати  годам  мультимиллионером.  Это
волновало  меня  так  же,  как  Кассуласа  мои  истории о знаменитых сортах,
которые,  как  "Нюи  Сент-Оэн",  были  капризными,  обладали  неопределенным
вкусом,  созревая  в  бочонках,  и  вдруг  каким-то  чудом  преображались  в
великолепные вина.
     Все это время Макс де Марешаль был в  ударе.  Видя,  в  какое  волнение
приходит  он  во время наших бесед, я еле сдерживал улыбку, вспомнив, как он
когда-то назвал Кассуласа фанатиком. Это определение больше подходило  к  де
Марешалю.  Если  что-то в нем и было фальшивым, то, во всяком случае, не его
страсть к знаменитым винам.

     В течение последующих месяцев Кассулас держал свое слово. Он  пообещал,
что  не  будет  больше  торговаться со мной относительно драгоценной бутылки
"Сент-Оэна", и ни разу не упомянул о ней. Мы довольно часто  обсуждали  этот
сорт,  и  де  Марешаль был просто помешан на нем. Но, как ни велико было для
Кассуласа искушение предпринять новую попытку, он не нарушил обещания.
     Затем в один мрачный, холодный и дождливый день в  начале  декабря  мой
секретарь  приоткрыл  дверь  офиса  и,  словно  охваченный священным ужасом,
объявил, что прибыл мсье Кирос Кассулас, который желает поговорить со  мной.
Это было неожиданностью. Хотя Софию Кассулас, у которой, кажется, не было на
целом  свете  ни  одного  друга,  кроме  де  Марешаля  и меня, несколько раз
удавалось убедить  пообедать  со  мной,  когда  она  приезжала  в  Париж  за
покупками,  ее  супруг никогда раньше не удостаивал меня чести принять его в
моих владениях, и сейчас я никак не ожидал его.
     Он вошел в сопровождении нарядного, как всегда, де  Марешаля,  который,
как я заметил, был в лихорадочном возбуждении. Мое удивление возрастало.
     Мы едва успели поздороваться, как де Марешаль перешел прямо к делу.
     - Бутылка  "Нюи Сент-Оэна" 1929 года, мсье Драммонд, - сказал он. - Вы,
наверное, помните, что когда-то оценили ее в сто тысяч франков.
     - Только потому, что никто не купит ее за такую цену.
     - Может быть, продадите ее дешевле?
     - Я уже ясно сказал: не продам.
     - Немыслимые условия, мсье Драммонд. Но вам,  наверное,  будет  приятно
узнать, что мсье Кассулас теперь готов заплатить вашу цену.
     Я недоверчиво повернулся к Кассуласу. Прежде чем ко мне возвратился дар
речи,  он  вынул из кармана чек и бесстрастно, как всегда, вручил его мне. Я
невольно взглянул на  него.  Чек  был  выписан  на  сто  тысяч  франков.  По
нынешнему курсу это равнялось двадцати тысячам долларов.
     - Но это просто смешно, - выдавил я наконец. - Я не могу его принять!
     - Но вы должны! - встревоженно сказал де Марешаль.
     - Мне  очень  жаль.  Все  же  ни одна бутылка вина не стоит и части той
суммы. Особенно вино, которое, может быть, уже погибло.
     - Ах, - небрежно сказал Кассулас, -  очевидно,  именно  за  возможность
выяснить это я и плачу вам.
     - Если  это  единственная  причина... - возразил я, но Кассулас покачал
головой.
     - Нет. По правде говоря, друг мой, это вино  решает  для  меня  трудную
проблему. Скоро настанет торжественный день, пятая годовщина моей свадьбы, и
я  думал,  как  нам  лучше ее отпраздновать. Потом меня озарило. Лучше всего
открыть бутылку "Сент-Оэна" и узнать, сохранило ли оно свои качества, так ли
оно безупречно, как во  время  своей  зрелости?  Что  может  глубже  тронуть
женщину в подобных случаях?
     - Тем  хуже, если вино погибло, - возразил я. Моя рука так сжимала чек,
что он нагрелся. Мне хотелось разорвать его, но я не мог заставить себя  это
сделать.
     - Неважно.  Беру  на  себя  весь риск, - сказал Кассулас. - Конечно, вы
должны присутствовать и сами оценить вино. Я на этом настаиваю. Это  событие
запомнится  надолго,  чем бы оно ни кончилось. Небольшая компания, за столом
нас будет только четверо - и "Сент-Оэн" в придачу.
     - Украшением стола должен быть антрекот,  -  вздохнул  де  Марешаль.  -
Конечно, телячий. Он прекрасно подойдет к вину.
     Они  добились  своего: назад пути не было. Я медленно сложил чек на сто
тысяч франков и  положил  его  в  бумажник.  В  конце  концов,  я  занимался
виноторговлей ради заработка.
     - Когда  вы  устроите этот обед? - спросил я. - Помните, бутылка должна
несколько дней находиться в стоячем положении, прежде чем вы нальете вино  в
графин.
     - Естественно,  я  это  предусмотрел,  -  ответил  Кассулас.  - Сегодня
понедельник; обед состоится в субботу.  Более  чем  достаточно  времени  для
того,  чтобы  прекрасно  подготовить  все до мелочей. В среду я распоряжусь,
чтобы  в  столовой  поддерживалась   соответствующая   температура   и   был
приготовлен  специальный  столик, где будет стоять бутылка "Сент-Оэна", пока
не уляжется осадок. Потом комната на всякий случай будет заперта. К  субботе
осадок  полностью  уляжется. Но я не собираюсь переливать вино в графин. Его
будут наливать прямо из бутылки.
     - Рискованно, - заметил я.
     - Ничуть, если наливать твердой рукой.  Вот  так.  -  Кассулас  вытянул
вперед  сильную короткопалую руку, которая вряд ли могла дрогнуть. - Да, это
замечательное вино заслуживает, чтобы его наливали прямо из бутылки.  Думаю,
мсье  Драммонд,  теперь  у  вас есть основания считать, что я готов в случае
необходимости рискнуть.
     Когда через несколько дней я  встретился  с  Софией  Кассулас,  у  меня
появилась веская причина вспомнить его слова. Она позвонила мне рано утром и
спросила, не смогу ли я позавтракать с ней в ресторане и поговорить наедине.
Полагая, что это приглашение связано с ее собственными планами насчет обеда,
я  охотно  согласился. Но все мое удовольствие испарилось, когда я увидел ее
за столиком тускло освещенного полупустого зала. У нее был  явно  испуганный
вид.
     - Что-то случилось? - спросил я. - Что именно?
     - Все  очень  скверно,  -  жалобно ответила она. - И вы единственный, к
кому я могу обратиться за помощью, мсье Драммонд. Вы всегда были так  добры.
Вы мне поможете?
     - С  удовольствием.  Если  вы объясните мне, что случилось и что я могу
сделать.
     - Увы, без этого не обойтись. Вы должны услышать всю  правду.  -  Мадам
Кассулас судорожно вздохнула. - Все очень просто. У меня была связь с Максом
де Марешалем. И Кирос узнал об этом.
     Сердце  у меня упало. Меньше всего на свете мне хотелось бы вмешиваться
в подобные дела.
     - Мадам, - беспомощно сказал я, - вы должны сами все  уладить  с  вашим
супругом. Поймите, я не могу этого касаться.
     - О, пожалуйста! Если бы вы только поняли...
     - Не вижу, что здесь можно еще понять.
     - Очень  многое.  Понять  Кироса,  меня, наш брак. Я не хотела выходить
замуж за Кироса, я вообще не хотела выходить замуж. Но мои  выдали  меня  за
него,  что  я  могла  сделать? С самого начала это было ужасно. Для Кироса я
только красивая безделушка, он совсем меня не любит. Для  него  эта  бутылка
вина,  которую  он  купил  у  вас, дороже, чем я. Со мной он как каменный. А
Макс...
     - Понимаю, - утомленно сказал я. - Макс показался вам совсем другим. Вы
ему очень дороги. Или по крайней мере он так вам говорит.
     - Да, он говорил мне это, - вызывающе  сказала  мадам  Кассулас.  -  Не
знаю,  искренним  он  был  тогда  или  нет, но я нуждалась в таких словах. У
женщины должен быть мужчина, который говорил бы, что она дорога ему, иначе у
нее вообще ничего нет. Но с моей  стороны  было  эгоизмом  подвергать  Макса
опасности. Теперь же, когда Кирос все знает, Максу угрожает страшная беда.
     - Почему вы так думаете? Ваш супруг высказывал какие-нибудь угрозы?
     - Нет,  он  даже  не сказал, что знает о нашем романе. Но он все знает.
Могу поклясться, что знает. Я это чувствую по тому,  как  он  обращается  со
мной в последние дни, какие замечания делает: как будто наслаждается шуткой,
которую   понимает  только  он.  И  мне  кажется,  это  связано  с  бутылкой
"Сент-Оэна", которая заперта в столовой. Поэтому я попросила вас помочь.  Вы
знаете толк в таких вещах.
     - Мадам,  я  знаю  только  то,  что  "Сент-Оэн"  приготовлен  к  вашему
праздничному обеду, который состоится в субботу.
     - Да, так говорит Кирос. Но каким тоном он говорит... - Мадам  Кассулас
наклонилась  ко  мне, внимательно глядя в лицо. - Скажите мне вот что. Можно
ли отравить вино прямо в бутылке, не вынимая пробки? Существует какой-нибудь
способ сделать это?
     - Ох, перестаньте! Неужели вы могли серьезно подумать хоть  на  минуту,
что ваш муж хочет отравить Макса?
     - Вы не знаете Кироса так, как я. Вы не знаете, на что он способен.
     - Даже на убийство?
     - Даже  на  убийство, если он будет уверен, что это сойдет ему с рук. У
нас в семье рассказывали, как он в молодости убил человека, который  обманул
его, из-за какой-то мелкой суммы. Но он сделал это так умело, что полиция не
разгадала, кто убийца.
     Тогда-то  я  и  вспомнил  слова  Кассуласа о том, что он может пойти на
любой риск, если считает его оправданным, и почувствовал, как мороз пробежал
по коже. Я очень живо представил себе, как игла прокалывает пробку в бутылке
"Сент-Оэна" и как падают в вино капли смертельного  яда.  И  тут  же  понял,
насколько нелепа эта картина.
     - Мадам,  -  сказал  я,  - вот как бы я ответил на ваш вопрос. У вашего
супруга нет намерения кого-нибудь отравить на этом обеде, разве что он хочет
отравить нас всех, а это весьма сомнительно. Вспомните, что я тоже приглашен
насладиться своей долей "Сент-Оэна".
     - А что, если яд будет только в стакане Макса?
     - Этого не  может  быть.  Ваш  супруг  слишком  уважает  дегустаторские
способности  Макса,  чтобы  пойти  на такой дешевый трюк. Если вино погибло,
Макс это сразу поймет и не станет его пить. Если оно не  испортилось,  он  с
первого  же  глотка  поймет,  что  в  него  что-то  подмешано,  и  больше не
притронется к вину. Во всяком случае, почему бы вам  не  обсудить  вопрос  с
Максом, ведь в первую очередь это затрагивает именно его.
     - Я  пыталась говорить, но он только смеется надо мной. Он твердит, что
во всем виновато мое воображение.  Я  знаю  почему.  Он  так  безумно  хочет
попробовать это вино, что никому не даст удержать его.
     - Могу  его  понять.  -  Даже  вернув  себе  самообладание, я стремился
держаться подальше от этой неприятной темы. -  И  Макс  прав,  что  во  всем
виновато  ваше  воображение.  Если  вы  действительно хотите послушать моего
совета, то мне кажется, что лучше всего вести себя с вашим мужем, как  будто
ничего не случилось, и в дальнейшем держаться подальше от мсье де Марешаля.
     Это  был  единственный  совет,  который  я  мог  ей  дать  при подобных
обстоятельствах. Я надеялся, что она не настолько напугана, чтобы  поступить
иначе. И не слишком потеряла голову из-за де Марешаля.

     Я  слишком  много  знал,  чтобы  хранить спокойствие, и чувствовал себя
неважно в тот вечер.  Но,  встретившись  с  участниками  обеда,  вздохнул  с
облегчением,  убедившись, что мадам Кассулас прекрасно владеет собой. Что же
касается самого  Кассуласа,  я  не  смог  уловить  никакой  перемены  в  его
обращении  с  женой  или  де  Марешалем.  Это как нельзя лучше убеждало, что
угрызения совести возбудили воображение Софии и Кассулас ничего не знал о ее
романе. Вряд ли он был тем человеком, который мог хранить спокойствие, когда
ему наставляли рога, а в тот вечер он был абсолютно спокоен. Когда  мы  сели
за  стол, было ясно, что он думает только о меню, а главное - о бутылке "Нюи
Сент-Оэна", стоящей перед ним.
     Бутылка простояла три дня, и было сделано все, чтобы ее  содержимое  не
пострадало.   В  помещении  поддерживалась  умеренная  температура,  с  того
момента, когда бутылка была внесена, ее не разрешалось изменять. Де Марешаль
уверял, что он лично проверял показания термометра. Я не сомневался, что  он
оставался  в  комнате  на  несколько  минут,  в восторженном трансе созерцая
бутылку и считая часы до момента, когда ее откупорят.
     Стол, за которым разместилась наша маленькая компания, был рассчитан на
восемнадцать-двадцать персон, мы сидели далеко  друг  от  друга,  и  бутылка
пребывала  в  гордом  одиночестве,  так, чтобы неосторожная рука не могла ее
задеть. Интересно, что слуги, подававшие на стол, далеко обходили ее. Должно
быть, широкоплечий мрачный Жозеф,  наблюдавший  за  прислугой  с  угрожающим
блеском   в   глазах,  пригрозил  им  жестокой  карой,  если  они  осмелятся
дотронуться до бутылки.
     Теперь Кассуласу  надо  было  проделать  две  рискованные  процедуры  -
необходимую прелюдию к ритуалу дегустации вина.
     Столь ценное вино, как "Сент-Оэн" урожая 1929 года, должно находиться в
вертикальном  положении,  пока  осадок  не  останется на дне бутылки. Только
после этого можно наливать его в графин. Это не  только  позволяет  оставить
осадок   и   крошки  от  пробки  в  бутылке,  но  и  дает  возможность  вину
проветриться. Чем старше вино, тем  нужнее  ему  свежий  воздух,  изгоняющий
затхлость, что накапливается за долгие годы в бутылке.
     Но  Кассулас,  вознамерившись  оказать честь "Сент-Оэну", наливая его в
бокалы прямо из бутылки, должен был проявить немалое  искусство.  Во-первых,
надо  было  не  раскрошить  пробку.  Во-вторых,  после того как вино немного
постоит, до подачи закуски, ему нужно было налить его в бокалы так, чтобы не
всколыхнуть со дна бутылки осадок. Малейшая неосторожность при откупоривании
бутылки или разливе вина по бокалам - и понадобится по меньшей мере еще  три
дня, прежде чем вино можно будет пить.
     Все  уселись,  и Кассулас приступил к первой процедуре. Затаив дыхание,
мы смотрели, как он крепко ухватил одной рукой горлышко  бутылки,  а  другой
точно всадил штопор в самую середину пробки. Затем, сосредоточившись, словно
сапер,  обезвреживающий  мину,  он  стал медленно, очень медленно ввинчивать
штопор, почти не надавливая на него, заставляя инструмент двигаться  как  бы
собственным ходом. Нужно было ввести штопор достаточно глубоко, чтобы он как
следует  укрепился  в  пробке  -  и в то же время не проткнуть ее насквозь -
иначе крошки неминуемо попадут в вино.
     Вытащить пробку - не пронзив  ее  при  этом  насквозь!  -  из  бутылки,
которую   она  закупоривала  в  течение  десятилетий,  может  лишь  человек,
обладающий большой физической силой. Бутылка же должна находиться  в  строго
вертикальном положении и быть абсолютно неподвижной, тянуть надо плавно и ни
в коем случае не поворачивать штопор в пробке. Штопор старой конструкции, не
имеющий  искусственного  рычага опоры, - идеальный инструмент для этой цели,
ибо дает возможность осязать движение пробки в горле бутылки.
     Кассулас стиснул горлышко бутылки  так  сильно,  что  костяшки  пальцев
побелели.  Он чуть сгорбил плечи, на шее натянулись мускулы. Несмотря на всю
его физическую силу, ему  сначала  не  удавалось  сдвинуть  с  места  прочно
засевшую  пробку.  Но  он  не  сдавался,  и  в  конце концов сдалась пробка.
Медленно и плавно он вытащил ее из горлышка, и в первый раз за много лет,  с
тех пор, как вино покинуло свою бочку, ему позволили вдохнуть свежий воздух.
     Кассулас  несколько  раз провел пробкой перед носом, вдыхая букет вина.
Передав мне пробку, он пожал плечами.
     - Пока трудно что-нибудь сказать, - заметил он, и, конечно,  был  прав.
Аромат  тонкого  бургундского,  оставшийся  на  пробке, ни о чем не говорил,
потому что даже погибшее вино могло сохранить свой букет.
     Де Марешаль даже не потрудился взглянуть на пробку.
     - Только вино. И через час мы узнаем его тайну, на счастье иди на горе.
Боюсь, что этот час покажется нам долгим.
     Сначала я не согласился с ним. Обед, который нам подали, отвлек меня от
мыслей о вине больше, чем я предполагал. Меню,  дань  "Нюи  Сент-Оэну"  1929
года,  было  составлено,  словно  короткая  программа  легкой  музыки  перед
исполнением одного из шедевров Бетховена. Артишоки в масляном соусе, омар  с
грибами  и,  чтобы  очистить  нЛбо, очень кислое лимонное мороженое. Простые
блюда, но приготовленные безупречно.
     И вина, которые выбрал Кассулас к этим блюдам, были словно оправа к его
бриллианту - "Сент-Оэну". Хорошее шабли, респектабельный мускатель. Отличные
вина, но ни одно из них не было рассчитано  на  большее,  чем  одобрительный
кивок  знатока  вин.  Так  Кассулас намекал нам, что ничем не даст заглушить
ожидание великого чуда - бутылки "Нюи Сент-Оэ-на",  стоящей  открытой  перед
нами.
     Наконец  мои  нервы  сдали.  Хотя  я отнюдь не новичок в этих вещах, но
почувствовал, что мной все больше и больше овладевает напряжение,  и,  когда
обед подходил к концу, бутылка "Сент-Оэна" притягивала мои глаза как магнит.
Мучительно  было  ожидать,  когда  же наконец подадут главное блюдо и нальют
"Сент-Оэн".
     Я раздумывал, кому  достанется  честь  попробовать  первые  капли?  Она
пристала  Кассуласу  как  хозяину  дома, но он может уступить ее кому-нибудь
другому по своему выбору, в знак уважения. Я не был уверен, что  желаю  быть
удостоенным  этой  чести.  Я взял себя в руки, готовясь к худшему, ибо знал,
что первым обнаружить,  что  вино  погибло,  все  равно  что  спрыгнуть  без
парашюта с самолета, летящего над облаками. Но быть первым, кто откроет, что
это  величайшее из вин осталось живым в течение долгих лет!.. Глядя на Макса
де Марешаля, побагровевшего от все нарастающего возбуждения, потеющего  так,
что  он  должен был не переставая вытирать лоб платком, я подозревал, что он
разделяет мои мысли.
     Наконец внесли  главное  блюдо,  телячьи  антрекоты,  как  и  предлагал
Марешаль.  Его  сопровождал  лишь  поднос  с  зеленым  горошком. Антрекоты с
горошком подали на стол. Потом Кассулас сделал знак мажордому, и тот отослал
прислугу. Нельзя было допустить ни малейшей возможности беспорядка, ничто не
должно было отвлекать в тот момент, когда вино разливалось в бокалы.
     Когда все слуги ушли и массивная  дверь  столовой  закрылась  за  ними,
Жозеф  вернулся  к  столу  и  замер  на  посту  рядом  с Кассуласом, готовый
выполнить все, что тот потребует.
     Настало время разливать вино.
     Кассулас взялся  за  бутылку  "Сент-Оэна"  1929  года.  Он  поднял  ее,
медленно,   с  бесконечной  осторожностью,  чтобы  быть  уверенным,  что  не
потревожит предательский осадок. Она замерцала рубиновым светом,  когда  он,
держа ее на расстоянии вытянутой руки, нежно смотрел на нее.
     - Вы были правы, мсье Драммонд, - сказал он вдруг.
     - Был прав? - удивленно спросил я. - Относительно чего?
     - Вы  были  правы,  когда  отказались  открыть  секрет этой бутылки. Вы
сказали  когда-то,  что,  пока  бутылка  хранит  свою  тайну,  она  остается
единственным  в  своем  роде  сокровищем,  но,  когда  ее откроют, она может
оказаться еще одной бутылкой скисшего вина. Катастрофа, хуже, посмешище. Это
было правдой. И перед лицом этой правды  я  вижу,  что  у  меня  не  хватает
смелости узнать, что я держу в руке - сокровище или нечто смехотворное.
     Де Марешаль дрожал от нетерпения.
     - Уже  слишком  поздно для таких размышлений! - страстно возразил он. -
Бутылка открыта!
     - Но у этой дилеммы есть решение, - сказал ему  Кассулас.  -  А  теперь
смотрите, какое. Смотрите очень внимательно.
     Он  отвел  руку,  так что бутылка повисла над краем стола. Она медленно
наклонилась. Оцепенев, я смотрел, как струйка  вина  полилась  на  блестящий
паркет.  Капли его брызнули на ботинки Кассуласа, на отвороты брюк, оставляя
на них пятна. Лужа на полу становилась все больше.  Тонкие  красные  струйки
потекли по паркету.
     Из  столбняка  меня вывел странный задыхающийся звук с той стороны, где
сидел де Марешаль. И отчаянный вопль Софии Кассулас.
     - Макс! - крикнула она. - Кирос, перестань! Ради бога, перестань! Разве
ты не видишь, что ты с ним делаешь?
     У нее была причина быть испуганной. Я сам испугался,  увидев,  в  каком
состоянии находится де Марешаль. Его лицо стало серым, как пепел, рот широко
раскрылся,  глаза, вылезшие из орбит, в ужасе остановились на струе вина, не
переставая льющейся из бутыли, которую Кассулас держал недрогнувшей рукой.
     София Кассулас подбежала  к  Марешалю,  но  он  слабо  отстранил  ее  и
попытался  встать.  Его руки умоляющим жестом протянулись к быстро пустеющей
бутылке "Нюи Сент-Оэна" 1929 года.
     - Жозеф, - бесстрастно сказал Кассулас, - помогите  мсье  де  Марешалю.
Доктор сказал, что он не должен двигаться во время этих приступов.
     Железная  хватка  Жозефа,  схватившего де Марешаля за плечи, лишала его
возможности подняться, но я увидел, как его рука шарила в поисках кармана, и
наконец пришел в себя.
     - У него в кармане, - прошептал я умоляюще, - там лекарство!
     Но было уже поздно. Де  Марешаль  вдруг  схватился  за  грудь  знакомым
жестом  нестерпимой  боли,  потом все его тело обмякло, голова откинулась на
спинку стула, и глаза, закатившись, невидяще уставились  в  потолок.  Должно
быть,  последним,  что  они  увидели,  была струя "Нюи Сент-Оэна" 1929 года,
которая постепенно становилась все тоньше, превратившись в  сочащиеся  капли
осадка, сгустившиеся на полу посреди большой красной лужи.
     Де  Марешалю  уже  ничем  нельзя  было  помочь,  однако  София Кассулас
продолжала стоять, покачиваясь, словно сейчас  упадет  в  обморок.  Чувствуя
слабость  в  коленях, я помог ей пройти к ее стулу и заставил выпить остаток
шабли из ее стакана.
     Вино вывело ее из транса. Она сидела,  тяжело  дыша,  глядя  на  своего
мужа, пока наконец нашла силы говорить.
     - Ты  знал,  что  это убьет его, - прошептала она. - Поэтому ты и купил
вино. Поэтому ты вылил его.
     - Достаточно, мадам, - холодно сказал Кассулас. - Сами не ведаете,  что
говорите. И ставите в неловкое положение нашего гостя своей несдержанностью.
- Он  повернулся  ко  мне. - Очень грустно, мсье, что наш маленький праздник
кончился подобным образом, но такие вещи случаются. Бедный  Макс.  Он  своим
темпераментом словно напрашивался на несчастье. А сейчас, я думаю, вам лучше
уйти.  Нужно  будет  позвать врача, чтобы освидетельствовать его и заполнить
необходимые бумаги, присутствовать при медицинских  формальностях  не  очень
приятно.  Вам  не стоит лишний раз расстраиваться из-за этого. Я провожу вас
до дверей.
     Не помню, как  я  ушел  оттуда.  Я  знал  только,  что  был  свидетелем
убийства,  но  ничего  не  мог  сделать.  Абсолютно ничего. Даже объявить во
всеуслышание, что случившееся у меня  на  глазах  было  убийством,  было  бы
достаточным,  чтобы  любой  суд  приговорил  меня за злостную клевету. Кирос
Кассулас задумал и исполнил свою месть безупречно, и я  с  горечью  подумал,
что все это будет ему стоить всего сто тысяч франков и утраты неверной жены.
Вряд  ли  София Кассулас согласится провести еще одну ночь в этом доме, даже
если бы ей пришлось покинуть его, имея только то, что на ней надето.
     После этого вечера я больше никогда не слышал о Кассуласе.  По  крайней
мере за это я был благодарен судьбе...

     И  сейчас, через шесть месяцев после этого, я сидел за столом в кафе на
рю де Риволи с Софией Кассулас, вторым свидетелем убийства, так же,  как  я,
вынужденной хранить молчание. Вспомнив, как я был потрясен нашей встречей, я
восхитился  ее хладнокровием: она заботливо хлопотала вокруг меня, заставила
выпить рюмку коньяку, потом еще одну, весело  щебетала  о  всяких  пустяках,
словно желая изгнать у нас из памяти все воспоминания о прошлом.
     Она  изменилась с тех пор, как я видел ее в последний раз. Изменилась к
лучшему. Робкая девочка превратилась в красивую, уверенную в  себе  женщину.
Эти  изменения  объяснялись очень просто. Я был уверен, что она нашла где-то
своего  мужчину,  на  этот  раз  не  такого  зверя,  как  Кассулас,   и   не
псевдо-Казанову типа Макса де Марешаля.
     После  второй  рюмки  коньяку  я почти пришел в себя и, увидев, что моя
добрая самаритянка бросает взгляд на свои усыпанные  бриллиантами  маленькие
ручные часы, извинился, что задерживаю ее, и поблагодарил за любезность.
     - Не очень уж большая любезность по отношению к такому другу, как вы, -
с упреком  сказала  она.  Она  поднялась  и взяла сумочку и перчатки. - Но я
сказала Киросу, что встречусь с ним в...
     - Киросу?
     - Конечно, Киросу. Моему мужу. - Мадам Кассулас удивленно посмотрела на
меня.
     - Значит, вы все еще живете с ним?
     - И очень счастливо. -  С  ее  лица  исчезло  удивленное  выражение.  -
Простите,  что я так медленно соображаю. Я не сразу поняла, почему вы задали
этот вопрос.
     - Мадам, это мне надо просить у вас прощения. В конце концов...
     - Нет, нет, у вас есть полное право  спрашивать.  -  Мадам  Кассулас  с
улыбкой  посмотрела  на меня. - Но мне даже трудно вспомнить, что я когда-то
была несчастлива с  Киросом,  ведь  после  того  вечера  для  меня  все  так
изменилось.  Но  вы  были  там, мсье Драммовд. Вы видели своими глазами, как
Кирос вылил на пол всю бутылку "Сент-Оэна",  и  все  из-за  меня.  Это  было
настоящим  откровением!  Я словно проснулась! И когда я поняла, что он ценит
меня даже больше, чем последнюю в мире бутылку "Нюи  Сент-Оэна"  1929  года,
то,  набравшись смелости, вошла в ту же ночь к нему в комнату и сказала, что
я чувствую, теперь... о, мой дорогой мсье Драммонд, с тех пор мы с ним живем
как в раю!



   Стенли Эллин.
   Нумизматы

     Перевод Е. Богдановой


     Среди прочего, чему пришлось ему научиться за годы семейной жизни, было
одно твердое правило: когда жена приводит себя в порядок перед  выходом,  ни
под  каким  предлогом  не  отрывать ее от этой сложной и кропотливой работы,
требующей сосредоточенности и пристального внимания перед  зеркалом.  Вот  и
сейчас,  ожидая  Милли,  он  спокойно  стоял  у  открытого  окна  их номера,
рассеянно глядя сверху на поток машин, стиснутых в самой  настоящей  пробке,
образовавшейся на узенькой рю Камбон.
     - Уолт,  -  окликнула  его  Милли, - я готова. Уолт, ты слышишь меня? Я
говорю, я готова.
     Он обернулся и посмотрел на жену. Милли была не просто готова, она была
безупречно, ослепительно готова. В этом  простом  черном  платьице,  которое
поразило  его  тем,  что  стоило  двести долларов, она выглядела потрясающе.
Просто потрясающе. В свои сорок шесть лет Милли оставалась такой же стройной
и элегантной, как и в день их свадьбы, и намного более эффектной.
     - Выглядишь на  миллион  долларов,  -  отметил  он,  сдержанным  кивком
выражая свое одобрение.
     - Жаль,  что  не  могу  сказать того же о тебе. Объясни, пожалуйста, ты
что, собираешься выходить в таком виде? В этой нелепой гавайской  рубашке  и
даже без пиджака?
     - Сейчас  слишком  жарко  для пиджака. И потом, Бога ради, Милли, мы же
едем на Блошиный рынок, а не в оперу.
     - Ну и что с того? И зачем ты повесил на себя этот фотоаппарат, да  еще
в  таком громоздком футляре? И эта ужасная сигара во рту. Знаешь, на кого ты
похож?
     - На кого же?
     - На американского туриста, вот на кого. На самого настоящего  простака
из Штатов.
     Уолт  посмотрел  на  себя  в  большое  зеркало  на  дверце шкафа. В нем
отразилось мясистое багровое лицо, лысая голова и жировые складки,  нависшие
над   пряжкой  брючного  ремня.  Он  попытался  втянуть  в  себя  живот,  но
безуспешно. Милли, безусловно, права, но для такого  случая  все  как  надо,
лучше не придумаешь.
     - Я  и  есть  американский  турист,  -  мягко возразил он. - Пусть люди
знают, кто я такой. Что в этом плохого.
     - Ничего хорошего. Ты же не ходишь в таком виде в Америке. Почему же ты
здесь позволяешь себе выглядеть как деревенский простофиля из глубинки? Ведь
когда захочешь, ты можешь произвести приятное впечатление на кого угодно,  я
же знаю.
     - Могу,  конечно. Когда вокруг девушки. - Он весело подмигнул ей, но, к
его смущению, она и не подумала улыбнуться в ответ. И вообще,  она  явно  на
что-то  злилась. Надвигалась буря, причем с самого завтрака, с беспокойством
думал Уолт. - Послушай, маленькая, - умиротворяющим тоном начал он,  -  тебя
что-то точит, правда? Что же это такое?
     - Ничто меня не точит.
     - Ну  не  надо  так. Уверен, ты просто еще не отошла со вчерашнего дня,
после самолета, ведь  так?  Знаешь  что?  Если  хочешь,  оставайся  здесь  и
отдохни, а я прогуляюсь на Блошиный рынок один. Идет?
     - Нет  уж!  - ноздри Милли затрепетали от гнева. - Знаю я эти прогулки!
Будешь рыскать в поисках старых монет для  бесценной  коллекции  Эда  Линча.
Весь отпуск - каких-то жалких три дня в Париже, и у него хватило наглости...
     Так вот оно что!
     - Послушай, давай оставим старого Эда в покое, - сказал Уолт.
     - Хорошо  бы. - Милли с сожалением покачала головой. - Уолт, если бы ты
только знал, как я хочу, чтобы ты все-таки иногда вспоминал, что ты  партнер
Эда Линча, а не мальчик у него на побегушках. Мы так редко ездим с тобой вот
так,  как сейчас, - несколько дней в Париже два года назад, несколько дней в
Неаполе в прошлом  году,  и  каждый  раз  старый  добрый  Эд  тут  как  тут,
пожалуйста, со списочком, где что купить для его дурацкой коллекции.
     - Но Милли, если человек просит оказать ему маленькую услугу, я не могу
отказать ему, правда?
     - А  почему  бы  и  нет?  К тому же я уверена, он и не просил тебя ни о
какой услуге, он просто велел тебе сделать это. Он же вести себя  не  умеет.
Такому, как он, надо быть бандитом с большой дороги, а не бизнесменом.
     - Послушай, Милли...
     - И  слушать  ничего  не  хочу!  Все,  что  я  хочу,  - это чтобы твоим
партнером был кто-нибудь другой, а не старый добрый Эд.
     - Ну а я - нет!
     Его последние  слова  прозвучали  как  взрыв.  Милли  несколько  секунд
остолбенело  смотрела на него, затем ее лицо скорбно сморщилось. Уолт быстро
подошел к жене, сел на край кровати и усадил ее рядом с собой.
     - Ну прости меня, маленькая. Я не хотел. Ты же знаешь,  что  не  хотел,
ведь правда?
     Она всхлипнула пару раз, но сдержалась и не заплакала.
     - Может быть.
     - Никаких  "может  быть"  здесь  не  может  быть. Но Милли, пожалуйста,
подумай сама. Давай рассудим. Смотри: все, что у нас с тобой есть - а у  нас
есть  немало,  -  появилось только благодаря тому, что двадцать лет назад Эд
взял меня к себе и обучил всем тонкостям гравировального и  печатного  дела.
Какая разница, в конце концов, грубиян он или нет, ты лучше загляни-ка в наш
финансовый  отчет:  шикарный дом в Скарсдейле, огромная летняя вилла в Капе,
две машины, хочешь новую норковую шубу - пожалуйста. И, раз уж  мы  об  этом
заговорили, знаешь, во сколько нам обошлась свадьба твоей дочери?
     - Она, кстати, и твоя дочь. И потом, какая разница, сколько это стоило?
Эд Линч от этого не стал приятнее.
     - Двадцать тысяч долларов, Милли! Двадцать тысяч наличными. И благодаря
Эду я  могу выписать чек еще на десяток таких свадеб - и глазом не моргнуть.
Вот о чем надо помнить.
     Она упрямо качала головой.
     - Просто ты очень способный. И  всегда  был  таким.  Ты  точно  так  же
преуспел бы с кем угодно.
     - Преуспел  в  чем?  -  резко  спросил он. - Терпеть не могу вспоминать
старые времена, но, черт возьми,  на  что  я  годился  тогда,  вернувшись  с
победой  после  второй  мировой?  Кто я тогда был? Суперразведчик - вот кто.
Годился  для  обучения  мальчиков  групповому  пилотажу.  Шпион,  который  в
тридцать  лет  говорил  на  нескольких  языках, да только никому это было не
нужно. Но, славу Богу,  у  меня  хватило  ума  понять,  что  не  стоит  быть
старьевщиком  в мире, где каждый, кто хочет, может купаться в деньгах. И вот
тут-то на сцене появляется Эд... Ты, Милли, не можешь не признать одного: Эд
не болтает о больших деньгах - он делает их и дает другим их делать.
     - Хорошо, хорошо, только, пожалуйста, не волнуйся так.  Ты  же  знаешь,
тебе это вредно.
     - Я  не  волнуюсь.  Я  только хочу раз и навсегда поставить все на свои
места. Может  быть,  я  тут  старомоден,  но  считаю,  что  жене  совершенно
необязательно   вмешиваться  в  дела  мужа.  Страшно  сказать,  сколько  бед
случалось из-за того, что в отношения между партнерами встревали женщины. Мы
с Эдом - партнеры, так оно есть и будет, и хватит об этом говорить.
     Милли с недовольным видом пожала плечами.
     - Хочешь что-нибудь сказать? - спросил Уолт.
     - Да нет. Единственно, пожалуй, хотела бы  я  знать,  не  женат  ли  ты
больше на Эде Линче, чем на мне.
     - Едва  ли,  едва  ли.  Хотя, если подумать, - и Уолт игриво подтолкнул
жену локтем, - развестись с ним было бы потруднее, чем с тобой.
     - Ах, вот что у тебя на уме! Ну нет, этот номер у тебя не пройдет, - не
без ехидства отозвалась Милли, и Уолт с  облегчением  увидел,  что  она  уже
собирается простить его.
     Воспользовавшись моментом, он поднялся и помог встать ей.
     - Так пойдем походим по магазинам? - предложил он.
     - Ты же знаешь, я всегда готова, - весело сказала Милли.
     Швейцар отеля предложил вызвать такси, но Уолт отказался и повел жену к
станции метро на Пляс де ля Конкорд.
     - На метро? - удивилась Милли, остановившись у лестницы.
     - А  что?  Я подумал, тебе для разнообразия будет интересно посмотреть,
как живет другая половина человечества.
     Она одарила его выразительным взглядом, но весело  продолжала  путь,  и
было  заметно, что поездка доставляет ей удовольствие. Шторм кончился, ветер
разогнал тучи, она снова была старушкой  Милли,  той  самой  Милли,  умевшей
искренне  радоваться  самым  простым  вещам только потому, что она разделяла
удовольствие с ним, рада уже тому, что была рядом с ним и ее  локоть  прочно
лежал на его руке.
     Мы  женаты  уже двадцать пять лет, размышлял он, но, если подумать, она
все такая же, как раньше, - школьница на первом свидании.  В  этом  не  было
ничего  плохого,  наоборот,  ему  очень  нравилось ее отношение, но время от
времени из-за этого возникали проблемы. Например, было совершенно невозможно
объяснить ей, что в таких поездках за границу для него в  некоторых  случаях
было бы лучше, чтобы она не сопровождала его повсюду.
     Эд  Линч  был  другого  мнения  на этот счет. Он считал, что постоянное
присутствие Милли рядом с  Уолтом  придавало  законченность  всей  ситуации.
Настоящий   турист-американец   и   под   руку  с  ним  пикантная  щебечущая
американочка-жена  -  то,  что  нужно  в  их  деле!  И  в  этом   весь   Эд!
Бесчувственный  субъект, три развода, сейчас на грани четвертого. Понятия не
имеет, что значит быть женатым на такой женщине, как Милли. У Эда это всегда
были красотки, такие же жесткие, деловые и алчные,  как  и  он  сам.  Нечего
удивляться, что Милли на дух не выносила Эда и всю вереницу его жен.
     На  станции  "Маркаде-Пуасьонье" им надо было сделать пересадку, и Уолт
повел Милли через лабиринт из  железных  ограждений  к  поезду,  идущему  до
станции  "Клинанкур".  Выйдя  из  вагона,  они  поднялись  наверх и сразу же
окунулись в расплавленное золото, в которое жаркое летнее солнце  превращало
улицы Парижа. Оставалось пересечь бульвар - и они у цели.
     И  как  только  они  вступили  во владения Блошиного рынка, их сразу же
подхватила пестрая толпа людей.
     Там  были  туристы,  большей  частью  американцы,  французы,   семьями,
мечтательные юные парочки, обнявшись, как на прогулке при луне вдоль берегов
Сены.  Но  все  они  были  заняты  одним  и  тем  же: выискивали, вынюхивали
сокровища, которые достались бы им  за  бесценок.  И,  медленно  продвигаясь
вперед  в  людском потоке, Уолт тем не менее заметил и оценил по достоинству
невероятное разнообразие всевозможных товаров, выставленных здесь на продажу
и готовых удовлетворить самые причудливые вкусы.
     Сам рынок представлял из себя нескончаемую сеть дорожек и аллей,  вдоль
которых  тянулись  шаткие  павильончики  и  просто  прилавки,  набитые всеми
мыслимыми и немыслимыми предметами, какие только бывают в  употреблении:  от
ржавых  канцелярских  скрепок  до  снятых  с когда-то великолепного лимузина
колес. От всей этой пестроты рябило  в  глазах,  и  Уолт  почувствовал,  что
сходит  с ума, пытаясь подсчитать, сколько же видов и разновидностей товаров
здесь продавалось. В какой-то момент, когда Милли остановилась  у  одной  из
лавчонок,  восхищаясь  старой потертой лампой от Тиффани, висевшей в дверном
проеме, он поймал себя на том, что смотрит на коробку из-под обуви,  доверху
наполненную   потемневшими  от  времени,  в  водяных  разводах,  изумительно
выполненными  пригласительными  билетами,  которые  в   девятнадцатом   веке
посылали  друг  другу  французские  аристократы.  От  его  профессионального
взгляда не укрылась тонкая работа, с которой были сделаны надписи,  -  такой
работы  уже почти не встретишь в наши дни. И только уже потом явилась мысль:
неужели   кому-то   может   понадобиться   куча    старых,    полуистершихся
пригласительных билетов?
     Найти   в   этом   жужжащем   хаосе  какое-то  определенное  место  без
предварительной подготовки было делом  практически  невозможным,  однако  Эд
Линч  снабдил  их  точными  указаниями,  как  пройти к одному магазинчику, в
котором, уверял он Милли, она  обязательно  найдет  что-нибудь  стоящее,  и,
следуя  этим  указаниям,  они  без  особого  труда  обнаружили  его.  Еще  в
Нью-Йорке, в  антикварном  магазине  на  Третьей  авеню,  куда  Милли  часто
захаживала,  она присмотрела секретер в стиле Людовика XIV и совсем уже было
собралась купить его, но Эд Линч отговорил  ее.  Собственно  говоря,  он  ее
просто  запугал.  Зато,  если они прошвырнутся на пару дней в Париж, убеждал
он, то уж точно окупят путешествие - надо только сходить к  этому  антиквару
на  Блошиный  рынок. Эд слышал, что за свои деньги у него получишь настоящий
товар. А заодно, раз уж они все равно будут там, то пусть Уолт не сочтет  за
труд отыскать две-три редкие монеты для коллекции Эда. Уж будьте уверены, Эд
все  спланирует  как надо, он, как чемпион по шахматам, видит на шесть ходов
вперед.
     То мрачное негодование, в которое ввергла Милли тонкая игра Эда  Линча,
испарилось  теперь,  когда  она бродила среди мебельных джунглей антикварной
лавки, а глаза ее загорелись жадным блеском.
     Владелицей магазина оказалась энергичная  услужливая  молодая  женщина,
стремительная и алчная, как пиранья. Ее услужливость оказалась такой цепкой,
что  Милли  пришлось  вызвать  мужа за дверь, чтобы наедине посоветоваться с
ним.
     - Каковы наши возможности? - спросила она.
     - Я думаю, это зависит от того, что там есть. Ты нашла то, что хотела?
     - Да, ты знаешь, здесь есть пара просто сногсшибательных вещей. Надо бы
их купить. Но я уже предчувствую, что она за каждую спросит целое состояние.
Поэтому я и спрашиваю, как мне с ней торговаться.
     - Эд говорил, торгуйся, сколько  сможешь.  Помнишь,  он  еще  объяснял:
сначала  огляди  вещь со всех сторон, осмотри каждый дюйм, удостоверься, что
тебя не надувают. И ни в коем случае не показывай вида,  что  именно  хочешь
купить.
     - Могу я потратить пятьсот долларов?
     - Если  ты  уверена,  что  вещи  того стоят, почему бы нет? Главное, не
торопись, подумай, прежде чем выписывать чек.
     - А ты как же? -  сказала  Милли  наконец  именно  то,  что  он  ожидал
услышать. - Ты ведь никогда не постоишь спокойно, пока я в магазине.
     - А  я  и  не  буду стоять. Пойду посмотрю пока монеты для Эда. Подожди
меня здесь, я ненадолго.
     Он вышел. Как хорошо, что она предпочитает отправлять его  куда-нибудь,
чтобы  он не путался у нее под ногами и не мешал ей торговаться. Он двинулся
вперед по неровной мощенной  камнем  дорожке,  не  обращая  теперь  никакого
внимания  на толпу охотников за случайной удачей, снующих вокруг него. Глаза
его были прикованы к вывескам с именами владельцев антикварных  лавок,  мимо
которых  он  проходил.  Брюмон, Ферманте, Дюра, Пюэль, Шмидт, Байль, Мазель,
Пирон. Казалось, вся существующая  на  свете  разбитая  мебель,  начиная  от
заржавленных  стульев,  какие  раньше  можно  было  увидеть  в  кафе,  и  до
гигантских  комодов,  была  собрана  здесь,  в  лавках  этих  торговцев,   и
выставлена на продажу. Исключение составляла последняя лавка. Через открытую
дверь  ветхого  строения, которое представлял из себя антикварный магазин С.
Пирона, можно было разглядеть лишь несколько предметов домашней  обстановки,
а  снаружи,  вместо  того  чтобы  выставить для обозрения лучшее, что у него
есть. Пирон оставил только несколько коробок  с  битыми  бутылками.  Бутылки
были из-под вина и пива, и при ближайшем рассмотрении оказалось, что там нет
ни одной целой.
     Картина была столь же неприглядной, что и везде на рынке.
     На  пороге  лачуги появился человек и, прислонившись к косяку, наблюдал
за Уолтом. Болезненно худой, с выпиравшими из-под кожи скулами  и  холодными
глазами он напоминал голодного волка. Человек стоял, скрестив руки на груди,
не нарушая ни единым словом приветствия безразличного молчания.
     Уолт  повернулся  к нему и, показывая на ободранную картонную табличку,
прибитую к стене лачуги, спросил:
     - Пирон?
     Человек едва  заметно  кивнул,  подтверждая  этим  жестом  правильность
догадки Уолта.
     - Я  ищу,  где можно купить монеты. Я имею в виду - редкие. Не могли бы
вы мне помочь?
     - Je ne comprends pas, -  сказал  человек.  -  Не  понимаю.  Не  говорю
по-английски.
     - А,  вот  как, - дружелюбно отозвался Уолт и с легкостью повторил свой
вопрос по-французски.
     В глазах собеседника мелькнуло удивление, но тут же пропало.
     - Монеты, - протянул он, - какие же?
     - Американские старые центы. Те, которые с головой индейца.
     - Каких лет?
     - 1903 и 1904 года.
     - И еще?
     - Еще 1906-го.
     - Три, четыре, шесть - магические числа, отлично. - И сказал: - Так  вы
тот самый?
     -Да.
     - А  Мерсье,  я  вижу,  передал  вам. Я, правда, думал, он сам принесет
ответ.
     - Нет, он здесь занимается только распределением.  Жалобы  рассматриваю
я.
     - Так  вы  проделали  весь  этот  путь  из  Америки  ради  того,  чтобы
рассмотреть мою?
     Пирон оглядел Уолта с ног до головы и довольно улыбнулся, обнажив  зубы
в золотых коронках.
     - Прелестно, - продолжал он, - просто прелестно. Кто бы мог подумать? А
посмотреть на вас, так решишь: сама святая простота посетила город Париж. Вы
могли  бы  вынести весь Лувр под мышкой, и ни один полицейский и внимания бы
не обратил.
     Уолт жестом показал на снующую вокруг толпу.
     - Стоит ли разговаривать об этом здесь?
     - Правильно, правильно. - Пирон  жестом  пригласил  его  войти  внутрь,
прошел сам и закрыл за собой дверь, заперев ее на засов. В помещении не было
окон, и только колеблющееся пламя керосиновой лампы тускло освещало комнату.
Вся  обстановка  состояла  из  старого  кухонного  стола и стула. Вдоль стен
располагалась  чудовищных  размеров  мебель,  предназначенная  для  продажи:
горки, комоды, шкафы. Их было немного.
     - Мы  здесь  в  полном  одиночестве,  -  заверил  его  Пирон. - Вряд ли
кто-нибудь заинтересуется битыми бутылками.
     - Остроумно придумано, - отозвался Уолт.
     - Вот именно, я тоже так считаю. А вся эта рухлядь, сами видите,  таких
размеров,  черт бы ее побрал, что для нее надо сначала собор купить, а то не
влезет. Так что не волнуйтесь, никто сюда не забредет,  пока  мы  не  уладим
наше дельце. Лучше побеспокойтесь о том, как меня осчастливить. А для начала
сядь и положи руки на стол.
     Пирон  стоял  позади  него.  Осторожно  повернув  голову,  Уолт  уловил
зловещий блеск пистолета, направленного ему в спину.
     - Это еще что такое? - спросил он.
     - А ты как думал?  -  со  злобой  ответил  Пирон.  -  После  того,  что
случилось пару лет назад с тем парнем из Бельвилля, я не могу рисковать. Еще
я  слышал о неприятностях, которые случились с тем беднягой в Неаполе. Вышел
из строя. Так что сиди спокойно и не действуй на нервы. Если  захочешь  дать
мне по носу, сначала спроси.
     Уолт  сел,  положил  руки на стол, ладонями вниз, и слегка отодвинулся,
чтобы оставить место для фотоаппарата и футляра с фотопринадлежностями.
     - Я вижу, ты много знаешь того, что тебя совсем не касается,  -  сказал
он. - Насколько понимаю, тут вот о чем речь: или мы платим, или ты настучишь
полиции.
     Пирон  стоял  в  нескольких  футах  от  стола,  пистолет  в его руке не
шелохнулся.
     - Вот именно, об этом речь.
     - О чем же ты будешь стучать? -  невозмутимо  поинтересовался  Уолт.  -
Погибли  двое  мошенников,  ну  и  что? И в кого ты будешь тыкать пальцем, в
Мерсье? Гарантирую, у него есть алиби в обоих  случаях,  так  что  выставишь
себя дураком, только и всего.
     - Да  уж  не сомневаюсь, алиби у него есть. Вот только я-то знаю о всех
ваших делах куда больше, не только об этих двух бедолагах. Неужели я,  такой
идиот, чтобы прижимать вас без доказательств?
     - Блефуешь, Пирон. Неплохо придумано, только все это игра.
     - Черта с два. Хочешь послушать?
     - Сначала  положи  эту  свою штуку. Очень трудно сосредоточиться, когда
тебе в лицо тыкают пистолетом.
     - Ах, как нехорошо, - с ядовитым смешком заметил Пирон, - но я  столько
хлопот  затратил, чтобы сочинить свой рассказ; ужасно не хочется, чтобы меня
перебили на середине. Вот закончу, тогда сам суди, где тут правда, где  нет,
а заодно и решишь, сколько будет стоить моя история.
     - Я по-прежнему утверждаю, все это пустые разговоры.
     - Да?  А  вот  послушай.  Во-первых,  свой  товар  вы изготавливаете на
частном предприятии в Штатах. Это отлично оборудованная  типография.  У  вас
есть  первоклассный  гравировщик,  вы  его  спрятали  там, у себя, он делает
матрицы. Это настоящий профессионал, во время войны он работал на военных  -
они делали фальшивые банкноты, которые потом выбрасывали на рынок в Германии
и  Италии.  По  документам  его  уже  двадцать лет как нет в живых, но мы-то
знаем, что это не так, а?
     Уолт пожал плечами.
     - Это и есть твоя история? - спросил он.
     -Да, и неплохая, правда? Пожалуй, она будет  стоить  побольше,  чем  ты
думал,  когда  входил  сюда.  Я  случайно  узнал,  что  у вас ума хватает не
связываться с фальшивыми долларами, чтобы не навлечь на себя неприятности  в
Штатах.  Нет,  все  эти  годы  вы  выпускали франки, лиры, западногерманские
марки, а возможно, еще песеты и фунты. Потом вы развозили  их  по  небольшим
переплетным  мастерским  и  сдавали  перекупщикам,  вроде Мерсье, еще одному
парню в Неаполе, еще есть у вас один в Берлине и других местах. А эти ребята
уже передавали товар всякой мелочи, вроде меня,  чтобы  мы  сдавали  его  из
тридцати  процентов  по  номиналу,  причем  я  получаю  какие-то вшивые пять
процентов. Пять процентов, - повторил Пирон со злобным презрением в  голосе,
- и это за такой риск. Короче говоря, мне этого мало. Я все сказал Мерсье, а
теперь  говорю вам. Когда знаешь так много, как я, ты уже больше не мелочь и
не обязан работать за гроши.
     - Сколько же ты хочешь получать? - спросил Уолт.
     - Ага! Теперь по-другому запел! Отличная получилась  шутка.  -  Золотые
зубы  Пирона победно ощерились в злобной усмешке. - Давай-давай, пой сладко,
а не то придется тебе кисло.
     - Не трать время попусту. Говори по существу.
     - Непременно по существу, а как же иначе? Значит, так. Мне не  по  душе
больше  эта  работа  на  комиссионных.  Я свое получаю только с того товара,
который толкну. А это значит, что,  когда  дела  стоят,  я  здесь  с  голоду
подыхаю. Теперь я тоже хочу немного получать. Пусть Мерсье каждый раз, когда
передает мне партию, отстегивает мне хорошую пачку настоящих деньжат.
     - Сколько?
     - Давай  так, - холодно заявил Пирон, - ты называешь цифру, а я говорю,
счастлив я ее услышать или нет.
     Уолт пожал плечами.
     - Я предлагаю по-другому. Первый платеж  будет  прямо  сейчас.  Но  при
условии,  что ты уберешь свою пушку. Пора понять, этим ты меня не испугаешь.
Не настолько же ты глуп, чтобы зарезать курицу, которая несет золотые яйца.
     - А ты не поверишь в это, пока  не  уберешь  меня,  -  с  презрительной
ухмылкой  заметил  Пирон,  не отводя пистолета от своей мишени. - Давай сюда
деньги. Посмотрим, государство их выпускало или кто еще?  Твои  произведения
искусства мне не нужны.
     - Как  скажешь,  -  ответил  Уолт.  Он  медленно  поднялся,  не обращая
внимания на пистолет, и нажал на замок пухлого кожаного футляра, покоящегося
на его круглом животе.
     - Не шевелись! - зарычал Пирон. - Что ты, черт побери, задумал?
     - Деньги здесь.
     - Я сам посмотрю. Брось их на стол, живо.
     Уолт отстегнул футляр и положил его на стол. Пирон приблизился к нему с
такой осторожностью, как будто опасался, что он взорвется,  откинул  крышку,
не  сводя  глаз  с  Уолта,  и  вытащил  оттуда внушительных размеров сверток
франковых банкнотов,  перевязанных  плотной  резиновой  лентой.  Он  взвесил
сверток в руке.
     - Неплохо, - сказал он, - очень даже неплохо. Сколько здесь?
     - Узнаешь,  когда  посчитаешь,  -  ответил Уолт, - но сразу уясни одно.
Здесь то, что тебе будут платить, начиная с сегодняшнего дня. Деньги  будешь
получать  у  Мерсье.  Но  имей  в  виду:  как только ты попробуешь требовать
больше, считай, что ты в большой беде.
     - А уж ты-то, конечно, знаешь, что такое быть в большой  беде,  не  так
ли? - усмехнулся Пирон.
     - Остроты оставь при себе. Ты доволен?
     - Если это настоящие. Фальшивыми плати другим, а не мне.
     - Хорошо,  -  сдерживая нетерпение, сказал Уолт, - сам проверь. Поднеси
банкноту к свету и посмотри.
     Пирон сунул пистолет в карман, стащил резинку со свертка  и  выбрал  из
середины  одну  бумажку.  Он  поднес  ее  к  свету  и,  сильно натянув между
пальцами, начал рассматривать наметанным глазом.
     Лишь  раз  успел  вырваться  полузадушенный  крик  из  горла,  намертво
сдавленного  кожаным  ремнем  от футляра. Руки Пирона неистово замолотили по
воздуху, в то время как Уолт, откинувшись назад,  к  краю  стола,  и  прочно
уперев коленом ему в поясницу, все туже затягивал удавку.
     Тело  выгнулось  назад под давлением колена, так что, казалось, вот-вот
сломается позвоночник. Сдавленный хрип разносился по комнате. Постепенно  он
затих,  и наступила полная тишина. Тогда Уолт ослабил удавку, и безжизненное
тело упало навзничь. Черты лица исказились, глаза слепо смотрели в потолок.
     В любом из этих громадных шкафов было достаточно места, чтобы  спрятать
тело  вдвое  крупнее и тяжелее Пирона. Деловито, без спешки Уолт открыл один
из них, засунул туда труп, запер дверцу и носовым  платком  тщательно  вытер
массивный  ключ.  Затем, используя платок в качестве пращи, он забросил ключ
на самый верх комода в  дальнем  углу  комнаты.  Сверху  донеслось  ответное
звяканье металла.
     В  завершение  этой  неприятной  работы он протер платком крышку стола,
подобрал банкноту с пола, куда  она,  трепеща,  опустилась,  из  разжавшихся
пальцев Пирона, и вернул ее на место, в сверток, который он засунул к себе в
карман.  После  этого он опять повесил футляр через плечо и оглядел комнату,
чтобы удостовериться, что все в порядке. Вполне  удовлетворенный,  он  задул
лампу,  откинул локтем засов, не торопясь вышел наружу и локтем же захлопнул
за собой дверь. Затем он смешался с толпой на многолюдной, залитой солнечным
светом дорожке и двинулся  вперед  в  общем  потоке,  глядя  по  сторонам  с
благожелательным интересом.
     Когда  он  подошел к магазину, Милли все еще была внутри. Он видел, как
она без конца что-то доказывает владелице, уговаривая ее еще  снизить  цену.
Он  терпеливо  поджидал ее около дверей, пока наконец она не появилась. Лицо
ее пылало.
     - Потрясающе, - сказала она, возбужденная после долгих  переговоров,  -
розовое  дерево,  и всего за шестьсот долларов, включая доставку. Уолт, ведь
ты не сердишься, что получилось немного дороже, чем мы рассчитывали, правда?
     - Нет, если ты купила то, что хотела, - ответил он.
     - Ты ангел, - сказала Милли, - правда, ты настоящий ангел.
     Затем вспомнила:
     - А ты? Нашел ты монеты, которые нужны Эду? Эти старые центы?
     - Нашел. Обделал сделку, как и предполагал.
     - Старый, верный Уолт, - поддразнила его Милли. И,  стиснув  его  руку,
сказала:
     - Ох,  Уолт,  ты  бы  видел,  как я обхаживала эту курицу. Хочешь верь,
хочешь нет, она сначала запросила тысячу!
     - Тысячу? Ну это, положим, слишком уж круто.
     - Ты сам виноват, - заявила Милли обвинительным  тоном.  -  Гарантирую,
когда она посмотрела на тебя, то сразу подумала: вот еще один глупый турист,
из  тех, что обязательно клюнут на какую-нибудь трогательную историю о чужих
несчастьях.
     - Не сомневаюсь, что так оно и было, -  извиняющимся  тоном  согласился
Уолт.



   Стенли Эллин.
   Выройте себе могилу


     Перевод Е. Богдановой


     Вот какая история произошла однажды с мадам Лагрю,  владелицей  галереи
дурной  живописи  на  Монмартре,  прославившейся  благодаря своим бесчестным
методам торговли, историей с полуголодным художником по имени О'Тул, а также
натурщицей Фатимой, которая любила  О'Тула  и  которая  так  ловко  за  него
отомстила. А началось все как раз в галерее мадам Лагрю на рю Гиацинт.
     Можно предположить с большой долей вероятности, что во всем мире нельзя
было отыскать худшей живописи, чем та, что украшала стены галереи Лагрю.
     Мадам, конечно, не подозревала об этом, так же как и, судя по всему, ее
клиенты. По мнению мадам, любая из картин, будь то свинцово-серый пейзаж или
же прелестные котята, выглядывающие из башмаков, была просто превосходна.
     Первая  причина  того  невероятного  успеха,  с  которым  она торговала
произведениями низкопробного искусства, - ее ужасающий вкус.
     Другой же причиной был потрясающий нюх, благодаря которому  она  раньше
всех  своих  конкурентов  учуяла исходящие из далекой Америки новые веяния в
торговле изящными искусствами.  Война  закончилась,  и  весь  средний  класс
среднего   возраста   этой  благословенной  земли,  казалось,  обуяла  жажда
приобретения  того,  что  мадам  в  своей  брошюре   именовала   "подлинными
произведениями  живописи,  выполненными вручную на высококачественном холсте
знаменитыми французскими художниками по умеренным ценам".
     Так что к тому времени, как тоненький ручеек  художников-декораторов  и
покупателей  универсальных  магазинов из Америки превратился в огромный вал,
периодически захлестывавший вершины Монмартра, мадам была к этому  полностью
готова.  И  прежде  чем  конкуренты,  обитающие  возле  Пляс дю Тертр в тени
Сакре-Кер осознали, что происходит, она  уже  отхватила  себе  самый  жирный
кусок  пирога.  Там,  где  другим  изредка  удавалось продать картину-другую
случайным туристам, она заключала со  своими  клиентами  сделки  на  продажу
оптом десятков и даже сотен картин.
     Итак,  рынок  продавца для тех, кто творил котят и клоунов, был создан.
Теперь надо было позаботиться о том, чтобы не  стать  жертвой  какого-нибудь
экономического  закона,  по которому ей пришлось бы платить за товар слишком
дорого.
     И здесь ее талант  торговать  искусством  проявился  в  полном  блеске.
Художники,  с которыми по большей части она имела дело, представляли из себя
оборванную  бесцветную  толпу   поденщиков,   чьей   единственной   насущной
потребностью, как с удовлетворением отмечала мадам, было слышать, как каждый
день  у  них  в  кармане звякает несколько монет. Не слишком много, чтобы не
избаловались, а как раз столько, чтобы хватало  на  жилье,  еду,  выпивку  и
краски.
     Так  что,  если  конкуренты  мадам,  не  имея  достаточно  денег, могли
предложить художнику лишь сладкие мечты о славе - они назначали  за  картину
сто  франков и отдавали пятьдесят, если ее удавалось продать, то мадам сразу
предлагала двадцать-тридцать франков. А бывало, что и десять.  Но  это  были
настоящие  деньги,  она  выдавала  их  тут  же, на месте, тем самым за гроши
приобретая право первой пользоваться услугами  художников,  поставлявших  ей
товар.
     Опасность   же  заключалась  в  том,  что  мадам  нуждалась  в  услугах
художников не меньше, чем художники в услугах мадам, а значит, это позволило
бы им успешно препираться с ней по поводу цены за картины. И, чтобы в  корне
пресечь  подобные  выходки  со  стороны руководимой ею команды, она изобрела
такой способ общения с ними, перед которым сам Торквемада склонил бы  голову
в восхищении.
     Художника  приглашали  явиться  в  контору  и  принести с собой работы.
Контора располагалась сразу за выставочным залом и представляла собой  сырое
и  холодное  помещение,  нечто  вроде  сарая,  где  едва  хватало  места для
старомодного бюро, перед которым стоял вращающийся  стул,  и  мольберта  для
шедевров,  выставляемых  на  обозрение  перед беспощадным взором мадам. Сама
повелительница искусств восседала на своем стуле, как  на  троне,  в  шляпе,
прочно   водруженной   на   голову,   очевидно,  с  целью  заявить  о  своей
женственности. Шляпа эта имела явное сходство с огромным  цветочным  горшком
черного  цвета,  перевернутым  вверх  дном,  и  из-под тульи ее торчал пучок
пропитанных пылью цветов.  Сощурив  глаза  и  поджав  губы,  она  пристально
изучала  картину,  исследуя  каждую  ее  деталь.  Затем на клочке бумаги она
быстро царапала пару цифр. При этом другой рукой  она  тщательно  прикрывала
написанное.
     Это  была та цена, которой должен был удовлетвориться художник. И, если
он запрашивал хотя бы на франк больше означенной суммы, его выставляли  безо
всяких  разговоров. Ни назначать другую цену, ни торговаться не разрешалось.
Причем, выходя из своей клетушки на рю Норван, художник мог быть преисполнен
уверенности, что на этот раз у него под мышкой предмет стоимостью не  меньше
пятидесяти  франков,  но  уже  на  полпути  к  рю  Гиацинт он начинал в этом
сомневаться, и цена соответственно уменьшалась до сорока франков, а затем  и
до тридцати, по мере того, как каменное выражение лица мадам Лагрю все более
отчетливо  вырисовывалось перед его глазами. И к тому моменту, как он ставил
картину на мольберт, он уже был готов согласиться на  двадцать,  моля  Бога,
чтобы непостижимая цифра на клочке бумаги не оказалась десятью.
     - A  vous  la  balle, - говорила мадам, подразумевая его очередь делать
ход в игре, - сколько?
     Тридцать,  в  отчаянии  произносил  про  себя  живописец.  Ведь  каждый
листочек  на дереве выписан до последней жилки. А ручеек! Можно услышать его
журчанье. Одна вода в нем стоила все тридцать. Но  какой  же  кислый  вид  у
проклятой  скупердяйки.  Может быть, ей сегодня вообще не нравятся ручейки и
деревья?
     - Двадцать? - еле слышно лепетал он, чувствуя,  как  на  лбу  выступает
холодный пот.
     Мадам  протягивала  ему бумажку, чтобы он мог прочитать цифру, и всякий
раз увиденное вызывало в нем бессильную злобу. Потому что, если он  запросил
слишком  мало,  ему  оставалось  лишь  проклинать себя за трусость, если же,
наоборот, его цена оказывалась выше, это означало, что сделки  не  будет,  и
никакой  шум-гам  здесь  уже  не  поможет  -  это  было бесполезно. Мадам не
выносила шума, и, учитывая ее мощную комплекцию и  крутой  нрав  нормандской
батрачки, всем, кто имел с ней дело, приходилось уважать ее чувствительность
в этом вопросе.
     Нет,  конечно,  можно  было  забрать  отвергнутую работу и отдать ее на
комиссию Флорелю, еще  одному  торговцу  картинами  в  конце  квартала.  Это
означало  ждать  неизвестно сколько и получить неизвестно что. А можно, если
мадам все-таки покупала картину, взять предложенные гроши и  пойти  прямо  в
кафе  "Гиацинт",  благо  это  соседняя  с  галереей дверь, и успокоить нервы
стаканчиком-другим - то, что надо для такого  случая.  Без  сомнения,  после
самой мадам Лагрю от ее методов ведения дел выигрывало кафе "Гиацинт".
     "A  vous  la balle". В команде мадам эти слова употреблялись в качестве
злой шутки, с которой художники иногда ехидно обращались друг к  другу.  Это
было   зловещее   карканье   черного   ворона,  предвещавшее  беду,  кошмар,
преследовавший их по ночам, и  только  светлая  мечта  о  том,  как  однажды
чей-нибудь  тяжелый кулак найдет наконец пухлый нос мадам, немного примиряла
их с действительностью.
     Среди всей этой  живописной  толпы  оборванцев  был  один  художник,  с
которым  мадам  обращалась  еще  хуже,  чем  с  остальными, но он, казалось,
совершенно от этого не страдал. Звали его О'Тул. Гонимый поисками счастья  в
искусстве,  он  в  свое время прибыл на Монмартр из Америки. Был он такой же
оборванный, лохматый и голодный, как  и  все  остальные,  но  на  губах  его
постоянно блуждала слабая хмельная улыбка, подогреваемая любовью к живописи,
а  также  к водке "марк" - самой дешевой, какую только можно было отыскать в
подвалах кафе "Гиацинт".
     Как объяснить, что такое "марк"? Может быть, так. Чтобы  сделать  вино,
из  винограда  выжимают  сок,  и  на  самом  дне  бочки остаются виноградные
выжимки.  Вот  из  них-то  и  приготовляется  "марк".  И  если  это  вино  -
"Романи-Конти"  -  хорошего  урожая,  то и "марк" тогда - отличное питье. Но
если "марк" сделан, как Бог на душу положит, а бывает, что и  подпольно,  из
выжимок незрелого винограда, идущего на вина самых дешевых сортов, вот тогда
и  получается  та  самая  водка "марк" из кафе "Гиацинт", вкусом и действием
напоминающая ароматизированный виноградом бензин.
     Судя по всему, "марк" служил для О'Тула и пищей насущной, и  источником
вдохновения,   из   которого  он  черпал  образы  для  бесконечной  вереницы
пасторальных сцен в стиле барбизонцев. Каждая из них состояла из одних и тех
же компонентов: пруда, долины, покрытой цветами, группы берез,  -  но  О'Тул
все  время  располагал  их  по-разному:  иногда деревья были с одной стороны
пруда, иногда - с другой. Тепло в желудке после бутылки "марка" да  кисть  в
руке  -  в этом был смысл жизни и блаженство для О'Тула, и больше ему ничего
не было нужно.
     Раньше, еще до того, как он присоединился к команде мадам, ему  никогда
не  удавалось блаженствовать. Каждый год весь летний сезон он торчал на Пляс
дю Тертр и рисовал мгновенные портреты углем:  "Сходство  гарантируется  или
деньги  возвращаются",  но  дело  шло  плохо.  Портреты  действительно имели
зеркальное сходство с оригиналом, простодушные и симпатичные, но  совершенно
неживые.  Не  лежала  у  него  душа к портретам. Деревья, цветочные долины и
пруды - вот в чем было призвание О'Тула-художника. И когда он обнаружил, что
есть человек, готовый сразу платить  за  них  деньги,  это  было  величайшее
открытие  в  его  жизни.  А для мадам Лагрю О'Тул оказался просто счастливой
находкой. Эти сельские пейзажи,  как  выяснилось,  были  в  большом  ходу  у
американцев. Они раскупались в момент, только успевай выставлять.
     Выдрессировать  О'Тула и приучить его к своим методам общения не стоило
мадам никакого труда. Ужас, испытанный  им  тогда,  сломил  его  дух  раз  и
навсегда.  Высоко  себя  ценишь  -  дело  твое,  но  путь к отступлению тебе
отрезан, никакой торговли, никакой другой  цены,  убирайся  прочь  со  своей
картиной  под  мышкой  - одного такого урока было достаточно для О'Тула, и с
тех пор он уже не пытался просить больше двадцати франков за большое полотно
и десять - за маленькую картину, тем  самым  установив  с  мадам  отношения,
которые можно было назвать почти идеальными.
     Только  один  раз  их  отношениям  грозил  разрыв. Это случилось, когда
владелец магазина по другую сторону кафе "Гиацинт" Флорель, отнюдь не худший
среди торговцев картинами, как-то уговорил О'Тула отдать ему одну из  картин
на комиссию. А в следующий раз, когда О'Тул пришел к мадам Лагрю с очередной
работой,   мадам   встретила   его   взглядом,  полным  такого  откровенного
отвращения, что О'Тул был совершенно обескуражен.
     - Не беру, - отрезала она. - Сделки не будет. Я не заинтересована.
     О'Тул в замешательстве уставился на  картину,  стоявшую  на  мольберте,
пытаясь понять, что же в ней не так.
     - Но  она  же  красивая, - убеждал он. - Посмотрите на нее. Посмотрите,
какие цветы. Я их три дня писал.
     - Вы  разбили  мне  сердце,  -  негодовала  мадам.   -   Неблагодарный!
Предатель!  У вас теперь есть Флорель, вот пусть он и покупает ваши паршивые
цветы!
     Дело кончилось тем, что О'Тул забрал картину у Флореля и со слезами  на
глазах  валялся  в  ногах у мадам, умоляя ее простить его. А мадам, в мыслях
предвкушая бесчисленные пейзажи, широким потоком текущие к ней,  прежде  чем
О'Тул  сопьется  до смерти, сама расчувствовалась до слез. С каждого пейзажа
она имела по меньшей мере сто франков, а мысль о пятистах  или  даже  тысяче
процентов  с  каждой  картины вполне может растрогать сердце любого торговца
произведениями искусства.
     И вот на сцене появляется Фатима.
     Конечно, на  самом  деле  ее  звали  по-другому.  Фатимой  окрестил  ее
какой-то шутник из кафе "Гиацинт", когда она впервые появилась там, слоняясь
без  дела  в  перерывах между занятиями натурных классов, где она позировала
для студентов. Это была маленькая смуглая алжирка с некрасивым грубым лицом,
на котором сияли, однако, два чудесных темных бархатистых глаза. Волосы  она
не  расчесывала,  и они комьями спускались до самого пояса, издали напоминая
груду блестящего  черного  угля.  В  кафе  "Гиацинт"  она  приобрела  особую
известность  благодаря  своему  жуткому нраву: пропустив несколько стаканов,
она начинала отвратительно ругаться, чем вызывала к себе большой интерес  со
стороны посетителей кафе.
     - А  ведь  ей  нет  еще  и восемнадцати, - высказался однажды буфетчик,
слушая с  благоговейным  ужасом,  как  она  честит  злополучного  художника,
осмелившегося  сесть  без приглашения за ее столик, - что ж это будет, когда
она вырастет?
     Однако и Фатима не была  чужда  сентиментальности.  Она,  например,  не
стыдясь,  ревела  в  голос, когда в кино показывали грустные сцены, особенно
если разлучали влюбленных или жестоко обращались с детьми. А еще у нее  было
обыкновение  свозить к себе в комнату на рю де Соль бездомных котят со всего
Парижа, при этом консьержка, особа, чуждая всякого милосердия, поднимала  по
этому поводу страшный вой.
     Так  что  интерес,  который  вдруг  проявила  Фатима к О'Тулу, когда он
ввалился в кафе с улицы в тот дождливый день, промокший насквозь, хотя и был
неожиданным  для  завсегдатаев  кафе  "Гиацинт",  но  не  настолько,   чтобы
озадачить  и  заинтриговать  их. О'Тул остановился в дверях, дожидаясь, пока
стечет вода, и чихая так,  что,  казалось,  голова  вот-вот  оторвется.  Без
сомнения,  в  этот момент он выглядел куда более несчастным и бездомным, чем
любой самый бездомный котенок из тех, что так сильно  не  любила  консьержка
Фатимы.
     Натурщица  сидела  в  одиночестве  за  своим  обычным  столиком, угрюмо
потягивая второй уже за день перно. Взгляд ее упал на вымокшего О'Тула,  она
осмотрела его с ног до головы, и в глазах ее мелькнула искорка интереса. Она
поманила его пальцем.
     - Эй, ты. Иди сюда.
     Прежде никогда не случалось, чтобы она приглашала кого-нибудь к себе за
столик,   и   О'Тул   обернулся,  чтобы  посмотреть,  к  кому  же  относится
приглашение. Никого не увидев, он ткнул пальцем в грудь:
     -Я?
     - Ты, ты, дурачок. Подходи и садись. Он повиновался. А Фатима не только
заказала ему бутылку вина, но и велела буфетчику принести  полотенце,  чтобы
просушить  ему волосы. За другими столиками все застыли от изумления, глядя,
как от ее энергичного ухода болтается взад и вперед голова О'Тула.
     - Ты что, совсем больной? - сказала она О'Тулу. -  У  тебя  не  хватает
мозгов,  чтобы  догадаться  надеть  шляпу  в  дождь?  Раз уж тебе приспичило
шляться в такую паршивую погоду, так  хоть  следи,  чтобы  не  загнуться  до
смерти.
     - Шляпу? - неуверенно переспросил О'Тул.
     - Вот  дурак!  Это  такая  штука,  которую надевают на голову, чтобы не
промокнуть под дождем.
     - А, - отозвался О'Тул. Потом виновато добавил: - У меня ее нет.
     И тут все, кто наблюдал эту сцену, замерли в остолбенении: Фатима нежно
погладила О'Тула по щеке.
     - Ничего, малыш, - сказала она, - на прошлой неделе у  меня  в  комнате
кто-то  забыл  свою шляпу. Когда вылезем отсюда, пойдем ко мне, и я отдам ее
тебе.
     Вот так неожиданно все это произошло. И вскоре всем,  вплоть  до  самых
закоренелых  циников,  стало  ясно,  что  Фатима  отчаянно влюбилась, и не в
кого-нибудь, а  вот  в  этого  одинокого,  бездомного  котенка.  Она  теперь
регулярно  мылась,  тщательно расчесывала свою роскошную гриву, и в кафе она
теперь появлялась в свежевыстиранных платьях. А главное, с  ее  шеи  и  плеч
исчезли  те  самые  маленькие  красные  пятнышки и следы укусов, которыми ее
одаряли случайные ночные посетители, - и  это  было  самой  верной  приметой
происшедшей в ней перемены.
     С  О'Тулом Фатима нянчилась, как самая преданная мать. Она поселила его
у себя вместе с мольбертом и прочим жалким имуществом, следила, чтобы он как
следует ел, присматривала за его одеждой и пригрозила, что  перережет  горло
буфетчику,  если  еще  раз  увидит,  что он поит ее ненаглядного О'Тула этой
отравой вместо нормального человеческого вина. А еще она пообещала выпустить
кишки каждому, кто осмелится открыть рот по поводу ее протеже.
     Никто на Монмартре не сказал  ни  слова.  Собственно  говоря,  все,  за
исключением   одного   человека,   находили  ситуацию  весьма  трогательной.
Исключение же составляла сама мадам Лагрю.
     И дело было не только  в  том,  что  картины,  изображающие  обнаженных
людей,   оскорбляли   чувство   приличия  мадам,  хотя  она  не  раз  громко
высказывалась по поводу Лувра - по ее  мнению,  следовало  бы  сжечь  раз  и
навсегда  эту  грязь, выставленную напоказ. Но уж от чего ее просто трясло и
выворачивало, так это от вида этих падших натурщиц, которым - какой ужас!  -
позволялось ходить по одной улице с ней. И вот вам, пожалуйста: одна из этих
опустившихся  продажных  тварей  как-то  ухитрилась завладеть ее драгоценным
сокровищем, которое она выпестовала своими руками, - ее О'Тулом!
     Мадам учуяла порчу в тот самый день, когда О'Тул  предстал  перед  ней,
можно  сказать,  франтом. Костюм, правда, был прежний, поношенный, но он был
аккуратно вычищен и все дыры на нем были зашиты. Прежними были и  стоптанные
рваные ботинки, но, вместо обрывков бечевки с узелками на концах, в них были
вдеты  настоящие шнурки. К тому же, насколько помнила мадам, он всегда ходил
заросшим щетиной, теперь же щеки его были тщательно выбриты и, прищурившись,
можно было заметить, что они уже не такие впалые, как были прежде. В  общем,
это  было  печальное  зрелище  - некогда всецело преданный искусству мастер,
разряженный  и  раскормленный,  как  поросенок,  которого  ведут  на   базар
продавать.  И  уж  будьте  уверены, эта шлюха кормит и одевает его не просто
так... Ясно, что она отравила  его  чистую  душу  отвратительной  жадностью.
Перед  глазами  мадам  предстала  сцена,  как  Фатима  требует,  чтобы О'Тул
запросил совершенно несуразную цену за этот пейзаж на мольберте. Ну что ж, с
мрачной решимостью подумала мадам, если уж игры в открытую не  избежать,  то
почему бы не начать прямо сейчас?
     Мадам мельком взглянула на пейзаж, затем на О'Тула - смотрите-ка, прямо
сияет  от  восхищения  своей  мазней,  -  затем написала на одном из клочков
бумаги обычную цену - двадцать франков.
     - Прошу, - ядовито сказала она. - "A vous la balle". Называйте цену, да
побыстрей. Я очень занята, и у меня нет времени заниматься всякой ерундой.
     Сияние прекратилось. Как раз перед тем, как  отправиться  сюда,  Фатима
настойчиво убеждала его потребовать за свою картину сто франков.
     - Лопух  ты,  лопух,  - ласково говорила она, - ведь ты неделю положил,
чтобы это нарисовать. Флорель сказал мне, что за такую картину старая ведьма
получит по меньшей мере сто франков. Хватит ей сосать из тебя кровь. Если на
этот раз она опять предложит двадцать или тридцать, плюнь ей в глаза.
     - Да, на этот раз я так и сделаю, - храбро заявил О'Тул.
     Но сейчас, когда мадам буравила его ледяными глазами, он  улыбался  уже
совсем  не  так  браво.  Как  рыба,  вытащенная  из воды, он то открывал, то
закрывал рот и снова открывал.
     - Ну? - вопрошала мадам, как архангел на Страшном суде.
     - За двадцать пойдет? - наконец выговорил О'Тул.
     - Пойдет. - Мадам не скрывала ликования. Это было началом  целой  серии
побед  над  Фатимой  и  ее  пагубным  влиянием  в борьбе за бессмертную душу
О'Тула. Но величайшим ее триумфом, хотя сама мадам и не подозревала об этом,
был тот день, когда Фатима заявила О'Тулу, что в следующий раз она пойдет  к
мадам  вместе  с  ним.  Раз  уж  у  него  кишка  тонка схватить за горло эту
угнетательницу, то у нее, слава богу, с  этим  все  в  порядке.  И  тут  она
увидела,  что  О'Тул,  долго смотревший на нее встревоженным взглядом, начал
упаковывать краски.
     - Что это ты, олух, делаешь? - окликнула его Фатима.
     - Я ухожу, - отозвался О'Тул  с  внезапным  достоинством,  удивившим  и
обеспокоившим  ее.  -  Это  нехорошо.  Женщина  не должна вмешиваться в дела
своего мужа.
     - Какого еще мужа? Мы не женаты, идиот.
     - Разве? - удивился О'Тул.
     - Именно.
     - Все равно я ухожу, - пробурчал О'Тул в  некотором  замешательстве.  -
Это мои картины, и я не хочу, чтобы мне помогали их продавать.
     Но   все-таки  с  помощью  бурного  потока  слез  и  двух  бутылок  vin
rouge[*Красное  вино  (франц.)]  Фатиме  удалось  подольститься  к  нему   и
отговорить  от  этого  решения.  Больше она не повторяла своей ошибки. Ясно,
дело было безнадежное. Все счастье в жизни для него заключалось в том, чтобы
рисовать свои картины и тут же сбывать их, и эта  сатана,  мадам  Лагрю,  за
гроши купила его с потрохами.
     До  того  как  Фатима  осознала  это  полностью, она просто не выносила
мадам. Теперь же она возненавидела ее  страшной  ненавистью.  О,  только  бы
отомстить  старой  злодейке, да так, чтобы она завопила от боли. Много ночей
подряд Фатима засыпала, лелея мечты о  сладкой  мести  врагу.  В  голове  ее
роились  многочисленные  планы возмездия, большей частью имеющие отношение к
раскаленному железу. Но наступало утро, и она просыпалась подавленная  -  ей
было совершенно ясно, что все эти сладкие мечты так и останутся мечтами.
     И тогда в дело вмешалась Природа.
     О'Тул,  как это обычно бывает в таких случаях, узнал новость последним.
Он воспринял ее с искренним смятением.
     - У тебя будет  ребенок?  -  переспросил  он,  пытаясь  осознать  смысл
услышанного.
     - У  нас будет ребенок, - поправила его Фатима, - у нас с тобой. Он уже
готовится появиться на свет. Ясно?
     - Ясно, конечно, - отозвался О'Тул с внезапной серьезностью. - Ребенок.
     - Вот именно. А значит, нам придется кое-что изменить.  Во-первых,  это
значит,  что  мы  теперь должны пожениться. Я не допущу, чтобы мой малыш был
безродным уличным бродягой. У него будет хорошенькая маленькая мама и папа и
уютное гнездышко, где он спокойно вырастет. Ты ведь не женат, а?
     -Нет.
     - Ну вот, я и попытаю счастья. Во-вторых, мы выбираемся  из  Парижа.  Я
сыта по горло всей этой грязью, и ты тоже. Соберем вещички и махнем в Алжир,
в  мои родные места. В Бужи малыш будет на солнышке. У меня там живут дядя и
тетя, у них свое кафе, чудное местечко, а детей у них нет, так что  они  все
сделают, лишь бы я помогала им по хозяйству. А ты рисуй себе на здоровье.
     - Ребенок,  - задумчиво повторил О'Тул. К безмерному облегчению Фатимы,
мысль об этом как будто доставила ему  удовольствие.  Но  тут  же  лицо  его
потемнело.
     - Бужи, - призадумался он, - а как же я буду продавать картины?
     - Погрузишь  на  корабль и отправишь этой твоей старой ведьме. Думаешь,
она откажется от них, если они придут почтой?
     О'Тул тоскливо размышлял.
     - Я должен поговорить с ней об этом.
     - Нет, это сделаю я. - Фатима решилась все поставить на  карту.  -  Мне
нужно решить с ней кое-какие дела.
     - Что это за дела?
     - Денежные. Нам нужно много денег, во-первых, чтобы добраться до Бужи и
обосноваться  там.  А  кроме того, лишние монеты не помешают, чтобы отложить
немного на черный день. Малышу ведь всегда нужны башмаки, а то ему и из дома
будет не в чем выйти.
     - Ему?
     - Или ей. С девочками расходов получается еще больше.  Или  ты  хочешь,
чтобы  твоя  дочь  начала продавать свое невинное крошечное тельце, не успев
научиться ходить?
     При такой ужасной  мысли  О'Тул  решительно  затряс  головой.  Потом  с
озадаченным видом посмотрел на будущую мать своего ребенка.
     - Но  деньги,  -  засомневался он, - ты думаешь, мадам Лагрю согласится
дать нам денег?
     - Согласится, - отрезала Фатима.
     В конце концов до него что-то дошло,  и  он  почувствовал,  что  должен
высказать ей свое решительное мнение.
     - Ты ненормальная, - убежденно сказал он.
     - Думаешь?   -   .Фатима   вся  подобралась.  -  Послушай,  глупенький,
предоставь-ка ты это дело мне, и увидишь, ненормальная я или  нет.  И  уясни
себе вот еще что. Если ты не дашь мне самой управиться с этой гнусной старой
гиеной,  как я хочу, я пойду в полицию и скажу им, что ты сделал мне ребенка
и хочешь смотаться. Они засадят тебя в тюрьму на двадцать лет. А  уж  там-то
тебе рисовать не придется. Будешь сидеть и гнить там до старости. Понял?
     Впервые  О'Тул  понял,  что  на свете есть существо, чья воля оказалась
сильнее, чем воля мадам Лагрю, и вот он столкнулся с ней лицом к лицу.
     - Понял, - ответил он.
     - Вот и прекрасно, - заявила Фатима. - А теперь приготовь-ка холст,  да
побольше. Нарисуешь мне кое-что.
     И  вот,  неделю спустя, в галерее Лагрю появилась Фатима. В руках у нее
была большая картина, небрежно завернутая в газету. Помощница мадам, бледная
застенчивая  девушка,  попыталась  преградить  ей  путь,  но   ее   небрежно
отшвырнули в сторону.
     Мадам сидела за столом у себя в конторе. Увидев посетительницу, в руках
которой  был,  судя  по  всему,  подлинный  О'Тул,  она  вся  затряслась  от
негодования. Направив указующий перст на дверь, она закричала:
     - Вон! Вон! Я не имею дела с такими! На это Фатима ответила одним емким
непечатным словом. Она пинком  захлопнула  дверь,  взгромоздила  полотно  на
мольберт и сдернула с него бумагу.
     - Ты  разве  отказываешься  от  шедевров,  старая  акула? - невозмутимо
осведомилась она. - А ну, посмотри.
     Мадам Лагрю посмотрела на картину. Не веря  себе,  она  вглядывалась  в
нее, и глаза ее полезли на лоб от ужаса.
     Полотно  было  побольше,  чем  всегда  приносил О'Тул, и не его обычный
пейзаж. На этот раз  это  была  обнаженная  натура.  Все  пышные  выпуклости
созревшего  женского  тела  были  выписаны  на  картине  во всех деталях, не
оставляя места воображению. И, глядя на Фатиму, стоявшую рядом  в  предельно
открытой   кофточке   и   узкой   юбке,  потрясенной  мадам  не  приходилось
сомневаться, с кого была  написана  картина.  Правда,  тело  было  не  такое
смуглое,  как  у  Фатимы,  оно  имело  несколько неестественный бело-розовый
оттенок,  но,  несмотря  на  это,  было  ясно,  что  на  полотне  со   всеми
подробностями была изображена Фатима.
     Но  самый  ужас был впереди. Да, на картине, начиная от шеи и до пяток,
была Фатима. Но от шеи вверх - о мерзость из мерзостей! -  была  сама  мадам
Лагрю.   Художник  выписал  ее  фотографически  точно:  с  холста  на  мадам
пристально  смотрело  стеклянными  глазами  ее  собственное  суровое   лицо,
увенчанное перевернутым вверх дном черным цветочным горшком, из-под которого
в разные стороны торчали посеревшие от пыли цветы.
     - Мастерская вещь, а? - сладким голосом пропела Фатима.
     Из  горла мадам вырвался какой-то странный звук. Затем она вновь обрела
голос:
     - Какое безобразие! Это оскорбление! Она поднялась  со  стула,  готовая
разорвать  в  клочья  издевательскую  картину, как вдруг навстречу ей злобно
блеснул маленький кривой нож. Мадам поспешно опустилась на место.
     - Вот так-то лучше, - невозмутимо заметила Фатима.  -  Попробуй  только
пальцем   коснись   картины,  пока  не  купишь  ее,  ты,  старая  кобыла,  и
распрощаешься с носом.
     - Я?!! Куплю? - Мадам не поверила своим ушам.  -  Вы  что  же,  всерьез
считаете, что я могу купить такую непристойность?
     - Еще  как купишь. А если не купишь, Флорель возьмет ее на комиссию и с
удовольствием выставит ее у себя на витрине, и ее увидит  весь  Монмартр.  А
потом  и весь Париж. И все эти надутые янки, которым ты продаешь свой товар,
тоже ее увидят. Все смогут полюбоваться, кровопийца проклятая, потому что  я
скажу  Флорелю,  чтобы он ни за какие деньги не продавал ее хотя бы год. Ему
от этого только лучше будет - такая реклама,  у  него  сразу  все  раскупят.
Подумай как следует. Хорошенько подумай. Я не тороплюсь.
     Мадам долго размышляла.
     - Это  шантаж,  -  выговорила  она  наконец,  и в голосе ее послышалась
горькая покорность судьбе. - Да, обычный шантаж.  Вымогательство,  и  больше
ничего.
     - О, в точку попала, - развеселилась Фатима.
     - А  если  я  приму  ваши  условия, - осторожно осведомилась мадам, - я
смогу распоряжаться этой гадостью по своему усмотрению?
     - Делай с ней, что хочешь. Если, конечно, дашь за нее столько,  сколько
она стоит.
     - Сколько же?
     Фатима  сунула  руку  в  карман,  вытащила  сложенный  листок  бумаги и
издевательски помахала им перед носом мадам, но так, чтобы та  не  могла  до
него дотянуться.
     - Здесь  все написано, старушенция. Соглашайся, и картина твоя. Но имей
в виду: предложишь на один франк меньше, и все будет кончено. Другого  шанса
не  будет. В этой игре тебе разрешается ходить один раз. Сэкономишь на одном
франке, и картина пойдет прямиком к Флорелю.
     - Это что за разговор? -  разозлилась  мадам.  -  Игра,  видите  ли.  Я
собираюсь говорить о деле с этой дрянью, а она мне тут толкует об игре.
     - Ах  ты,  гадина  такая,  -  вконец  вышла  из  себя  Фатима, - убийца
беззащитных художников, думаешь, никто не знает про твои делишки? A vous  la
balle, а? Будьте любезны, мсье живописец, выройте себе могилу и закопайтесь.
Разве не так? Ну а теперь твой черед узнать на своей шкуре, каково это.
     Мадам развела руками, взывая к снисхождению.
     - Но  откуда  же я знаю, на сколько вы собираетесь меня ограбить? Как я
вообще могу угадать, сколько стоит откупиться от вас?
     - Это правда, - согласилась Фатима. - Что ж, у меня доброе сердце,  так
и  быть,  намекну  слегка. Мы с приятелем уезжаем в Алжир, в Бужи. На дорогу
нам нужно немножко денег, а кроме того, не можем же  мы  ехать  оборванцами,
поэтому  нам  надо  купить одежду, а к ней чемодан, чтобы сложить ее туда. А
когда мы туда приедем, мы купим маленький домик...
     - Домик! - Лицо мадам стало совершенно белым.
     - Да, маленький домик. Скромный, но с электричеством. И еще  нам  нужен
мотоцикл - нам же придется много ездить.
     Мадам  Лагрю,  заломив  руки у пышной груди, раскачивалась из стороны в
сторону. Время от времени она поднимала глаза на мольберт и тут же  поспешно
опускала их.
     - Боже  мой,  Боже  мой, - взывала она с подвываниями в голосе, - чем я
заслужила такое обращение?
     - Да, вот еще что, - безжалостно продолжала  Фатима,  -  немножко  pour
boire[*На  чай  (франц.)],  чуть-чуть  деньжат,  чтобы мы, как все приличные
люди, могли открыть счет в банке. Вот и все, что мне нужно  для  счастливого
будущего, мамаша. У тебя есть голова на плечах, так что сама все сосчитаешь.
- Она  еще  раз  помахала  листком  бумаги. - Но смотри, считай как следует.
Запомни: у тебя только один шанс, не промахнись.
     Несмотря на всю ярость и отчаяние, мадам принялась лихорадочно считать.
Деньги на дорогу до Алжира, так, триста франков, нет, четыреста. Нет,  пусть
будет пятьсот, лучше не рисковать. Еще пятьсот, не меньше, на покупку одежды
для двух оборванцев. Положим еще сто на чемодан. На дом, пусть даже глиняную
хижину,  но  с электричеством! Из груди мадам исторгся громкий стон. Сколько
же, черт возьми, это будет стоить? Может быть, семь или восемь тысяч? Да еще
эта дрянь хочет pour boire и мотоцикл. Конечно, нет смысла  высчитывать  все
до франка. Самое лучшее, округлить до десяти тысяч.
     Десять  тысяч  франков! Ледяной вихрь, кружась и завывая, ударил в лицо
мадам  Лагрю,  и  она  чувствовала,  как  погружается   в   снежную   пучину
безысходного горя.
     - Ну так что же? - пытала ее Фатима. - A vous la balle, Madame.
     - Я  обращусь  к  властям, - прохрипела мадам Лагрю. - Придет полиция и
уничтожит эту гадость.
     - Не расходись, жадюга. Это произведение искусства, и тебе, как и  мне,
прекрасно  известно, что произведения искусства не уничтожают только потому,
что они кому-то пришлись не по  вкусу.  Ладно,  хватит  заниматься  чепухой.
Сколько ты предлагаешь?
     Мадам не отводила глаз от листка бумаги в руке своей мучительницы. Хотя
бы мельком увидеть, что там написано!
     - Десять тысяч, - выдохнула она.
     На   лице  Фатимы  появилось  выражение  крайнего  презрения,  губы  ее
скривились, и мадам с ужасом поняла, что ошиблась, подсчитала все слишком  в
обрез.  Перед  ее  глазами  возникли толпы зевак, собравшихся перед витриной
Флореля, с восторгом глазеющих на непристойную картину. Она представила, как
они собираются возле ее  галереи,  плотоядно  ухмыляясь  и  подзуживая  друг
друга,  в  надежде  насладиться  ее  позором. Она никогда не сможет выйти из
дому. Ее ждет крах через месяц, через неделю...
     - Стойте! - умоляла она. -  Я  хотела  сказать:  пятнадцать  тысяч!  Ну
конечно  же,  пятнадцать.  Я сама не понимаю, как это случилось, это ошибка,
сорвалось с языка!
     - Ты сказала - десять.
     - Клянусь, это ошибка! Возьмите пятнадцать. Я настаиваю,  чтобы  вы  их
взяли.
     Фатима  бросила  взгляд  на  цифры  на  ее  листке.  Закусив  губу, она
взвешивала все в уме.
     - Ладно, пожалею тебя, так уж и быть. Но деньги мне нужны прямо сейчас.
     - У меня здесь нет столько денег. Я пошлю за ними в банк.
     - А кроме того, мне нужна бумага, чтобы все было сделано по форме.
     - Ну конечно, обязательно. Я все составлю, пока мы ждем.
     Бледная застенчивая помощница, вероятно,  бежала  со  скоростью  зайца,
спасающегося  от лисицы. Она вернулась почти мгновенно, держа в руках пухлый
конверт, набитый банкнотами, и через полуоткрытую дверь конторы  отдала  его
мадам Лагрю. Вручая деньги, мадам плакала.
     - Здесь  плоды  всех моих трудов! - восклицала она. - Грабительница, вы
высосали всю мою кровь.
     - Лжешь, у тебя  еще  остался  миллион,  который  ты  выжала  из  твоих
несчастных художников, - возразила Фатима, - ну ничего, по крайней мере хоть
один из них получит то, что ему причитается.
     Уходя, она скомкала листок и небрежно швырнула его на пол.
     - До  самолета  можешь  не  провожать,  -  сказала  она  на прощанье. -
Оставайся здесь и любуйся картиной.
     Только после того, как дверь конторы захлопнулась,  мадам  метнулась  к
комочку  бумаги,  брошенному Фатимой, и трясущимися пальцами развернула его.
Глаза ее вылезли из орбит, когда она прочитала цифру,  накарябанную  крупным
детским почерком на крошечном обрывке.
     Двадцать франков!
     Мадам  Лагрю  в  бешенстве  заколотила  кулаками  по столу, дикие вопли
исторгались из ее груди, и так продолжалось до тех пор, пока холодная  вода,
выплеснутая  ей  в  лицо  насмерть  перепуганной помощницей, не привела ее в
чувство.
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама