казалась мне пустой и бессмысленной. В тот день, врубив на полную мощ-
ность битлов, сшибая стулья, размноженный в дурной бесконечности зеркал
материнского трюмо, я танцевал так, как уже потом не танцевал никогда.
Помню солнце - его холодные отблески на стеклах домов, в лужах, на
бамперах автомобилей, и как ветерок шевелит поникшую полумертвую листву
и перебирает холодными нежными пальцами мои легкие, промытые волосы; на
мне - "Супер-Райфл", под свитером, на шнурке, изготовленном из бельевой
веревки, как нательный крест, как символ веры, - битловская "сорокопят-
ка", и у меня единственный раз в жизни есть все, что я хотел, и мне нем-
ного грустно от знания, взявшегося невесть откуда, что уже никогда я не
буду так волшебно счастлив, как в этот осенний день, двадцать пятого
сентября одна тысяча девятьсот семидесятого года.
В набитом битком скотовозе - так я называл автобусы - я ехал совер-
шенно один, не чувствуя локтей, не замечая углов портфелей и запахов не-
чистого дыхания усталых людей, не слыша просьб передать билетик; у меня
не было ни матери, ни отца, ни сестры - я оставил мертвецам отпевать
своих мертвых и ничуть об этом не жалел. В метро тоже не было ни души,
разве что случайная фраза из случайной книги залетела в память из-за чь-
его-то плеча: "Последний вопрос был задан Тернеру в упор, но его принял
на себя Бредфилд, и Тернер его внутренне поблагодарил", да, пожалуй, еще
коленки из-под рискованной мини-юбки - не твои, хотя ты наверняка уже
была в пути со своей Сиреневой, Подбельского или Фестивальной.
"Площадь Ногина" тогда была конечной.
В сквере у памятника погибшим под Плевной гренадерам я неспеша выку-
рил сигарету, вдыхая вместе с дымом благословенный воздух Центра, и,
двинув мимо Политехнического, проскользнув за спиной у Дзержинского, вы-
шел, одолев подъем ущелья имени КГБ, на Кузнецкий. Мне кажется... да,
точно, именно на Кузнецком, пробираясь сквозь толпу книжных спекулянтов,
я впервые услышал твои позывные, еще слабые совсем, еще едва в шуме
Центра различимые. У Пассажа они пропали, но когда, поднявшись по Сто-
лешникам, я увидел бронзовый зад могучего жеребца и державную спину кня-
зя Юрия, по преданию основавшего этот огромный город с кубистским безу-
мием окраин, они снова тревожной азбукой Морзе застучали в моей голове.
И, выйдя на Стрит, я бросился бежать - вдруг ты уже на Пушке?
За двадцать лет это слово так обтрепали, что из него сквозь простор-
ные прорехи давно выдуло первоначальный смысл. Тогда тусоваться означало
- просто быть рядом, когда ты вместе и в то же время сам по себе. Тусов-
щики никогда ни о чем не спорили, не пускались в рассуждения, не желали
вникать ни в какие житейские подробности - на фоне огромной, неведомой
истины слова теряли всякую цену и годились только для того, чтобы
стрельнуть сигарету, спросить о времени да еще, пожалуй, уточнить, на
чьем флэту сегодня засветится, скажем, соло-гитара из "Чистой случайнос-
ти", делавшей Дип Папл один к одному. Тусовщики никогда не интересова-
лись, кто ты, откуда пришел и куда собираешься уйти, - здесь никто не
посягал на свободу другого, и сегодня на Пушке я был равным среди равных
- почти: ядовитые испарения окраины все же проникали на поверхность,
поднимаясь с самого дна души, но испортить этот день были не в силах:
"Супер-Райфл" и "сорокопятка" на груди под свитером надежно хранили меня
от них.
В том сентябре тусовка, еще не оправившаяся после распада "Beatles",
была напрочь раздавлена известием о смерти Джимми Хендрикса. Несколько
переносных катушечных магнитофонов крутили их вещи, и бронзовый поэт,
такой же, как и мы, тусовщик, сложив на груди руки и чуть склонив голо-
ву, пытался вникнуть в новые для него гармонии. Дважды нас сгоняла мили-
ция, мы молча уходили, но вскоре снова стекались почти в том же составе;
сквозь нас, квантуемая светофором, в тщете бессмысленного движения про-
сеивалась чем-то озабоченная толпа, голуби подходили совсем близко, не-
которые даже позволяли трогать себя, по ветреному небу разматывалось,
будто гигантский рулон слежавшейся ваты, скучное серое облако, норовя
слопать солнце, и ничто: ни смерть, ни милиция - не могло отнять у нас
свободу и любовь.
Напротив, у подножия памятника, на чугунной цепи сидела девушка: зо-
лотистые волосы, слинявшие до белизны джинсы в кожаных заплатках, на
груди, подвешенный на шнурке, настоящий живой кактус в крохотном пласт-
массовом горшочке (все мы дети цветов); мы долго смотрели друг на друга,
не отводя глаз. Она улыбнулась первой, и я кинул ей пачку "Стюардессы";
подцепив сигарету зубами, она наклонилась к соседу, рыжему цветочку, на-
ряженному в перекрашенную в черный цвет офицерскую шинель с блестящими
пуговицами (он играл что-то несусветное на детской, в три четверти,
расстроенной скрипке) - и из-за сплошного занавеса ее волос выпорхнуло
(тут же в клочья растерзанное ветром) облачко дыма; она снова мне улыб-
нулась и так же, по воздуху, над головами толпы, переправила пачку, но
это ровным счетом ничего не значило: цветы просто растут, каждый сам по
себе, даже если их высадить в клумбу.
Когда я понял, что тебя здесь нет? Когда наблюдал за слегка сдвинутой
герлой со смешной, ступеньками обстриженной челкой над пухлым детским
лицом, сосредоточенно выдувавшей в толпу мыльные пузыри? Или когда заме-
тил, что ветер стих, а небо сделалось зеленым, и по нему пролегли длин-
ные узкие облака, похожие на острова в море? Или тому виной бесконечный,
рвущий нервы хендриксовский запил? - его, отматывая ленту назад, снова и
снова повторял уплывший на колесах мен с узким рябым лицом, одетый в
длинную безрукавку, скроенную из картофельного мешка и расшитую цветными
пацификами: вот что я тебе скажу, парень, раз за разом повторяла сумас-
шедшая гитара Хендрикса, белый ты или черный, не все ли равно, ты -
Адам, однажды изгнанный из рая, но ты вернешься туда, если пройдешь че-
рез этот огромный город; не слушай, парень, ничьих советов, забей пок-
репче кляп в паскудные глотки сирен, а на распутьях полагайся только на
свое сердце и помни, что стоит опоздать всего на одну секунду или сде-
лать каких-нибудь три лишних шага, ты, парень, потеряешь все: случай,
подготовленный судьбой, лопнет, как мыльный пузырь, выпущенный этой соп-
ливой герлой; и если я сказал тебе неправду, парень, - мне наплевать,
белый ты или черный, - клянусь, я разобью свою гитару об асфальт!
У Никитских ворот я съел, обливаясь соком, плод манго, а косточку,
похожую на глаз с ресницами, выбросил в урну.
Теперь я знал о тебе все: я знал про поджатые губы, красные сухие
глаза и отекшие от ожидания у окна варикозные ноги матери, когда ты
возвращалась во втором часу ночи домой, и про внезапный ожог пощечины на
располосованной уличным фонарем кухне; я знал про духоту ночей и неуто-
ленную муку тела, будившую фантазии, о которых некому рассказать, и про
сокровенные минуты стыда и радости, и про мгновенный жар, бросавшийся в
лицо при воспоминании о давешнем сне, когда крошащийся в рукав мелок
учителя глухо постукивал по исцарапанному глянцу школьной доски; я знал,
как завуч с бульдожьим лицом и мелкой завивкой, сквозь которую просвечи-
вала розовая младенческая кожа, требовала удлинить радикально подрезан-
ное коричневое школьное платье и запрещала появляться в школе в джинсах,
и как тебя выставляли с уроков обществоведения, заставляя смыть накра-
шенные, как у Моники Витти (помнишь фильм "Не промахнись, Асунта!"?)
глаза, и как, выйдя в пустынный школьный коридор, где тоскливо начинало
тянуть под ложечкой от хлористой вони туалетов и развешанных по стенам
стендов с жирными диаграммами, ты уже не возвращалась в класс, а, стрях-
нув с себя окраину одним изящно-брезгливым движением плеч, ехала оття-
нуться в Центр, потому что Центр - это праздник воров, наркоманов, педе-
растов, проституток, бывших знаменитостей, хиппи и таких, как ты и я, -
неприкаянных, выдумавших свою любовь из ненависти и одиночества.
Калининский кто-то обозвал вставной челюстью, а на языке тусовки он
был Калинкой. Мне нравился ветреный простор мощенных плиткой тротуаров;
мне нравилось разглядывать витрины без всякой мысли что-то купить - му-
ляжи колбас и сыров, подвешенные на нитках башмаки и плоские, будто рас-
катанные катком, брюки, восторженные манекены были лишь причудливой фан-
тазией, принадлежавшей всем и никому; мне нравилось, задрав голову, си-
деть на бетонном бортике тротуара - если долго смотреть на высотки, ста-
новилось заметным, как они покачиваются от ветра, как скользит и дышит в
их стеклах отраженное небо. Но надо было спешить, ведь ты была совсем
рядом, а табличка "МЕСТ НЕТ" могла стать непреодолимой преградой для
Адама с московской окраины.
Я не имел права на ошибку - как тот пресловутый сапер. Ты могла быть
только здесь, в этом полутемном зале, где смесь запахов дыма сигарет,
жареного мяса и вина, сдобренная потом танцующих, создавала особую, ни
на что не похожую атмосферу порока и похоти, где юные, в прыщиках, мут-
ноглазые, уплывшие в наркотическое далеко лица хиппи соседствовали с по-
битыми годами и алкоголем лицами торгашей и стукачей, где давно забытые
знаменитости пропивали худосочную ренту былой славы с мальчиками с под-
веденными глазами, где в кабинке туалета - были б деньги - можно было
получить порцию скоротечной любви, купить папиросу с гашишем или розовую
промокашку с ЛСД, где нож в кармане был уместней авторучки, где бацилла
триппера становилась причиной санитарных дней, - где было все, что от-
вергала окраина. Теперь там казино: рулетка, кости, блэк-джек, девуш-
ки-крупье в пионерской форме - светлый верх, темный низ - меняют фишки
на доллары, а тогда за рубль девяносто можно было взять коньячный "Огни
Москвы" или за два тридцать шесть "Шампань-Коблер" и целый вечер, мед-
ленно потягивая через соломинку, молчать, уставясь в одну точку. Ты, ко-
нечно, сразу поняла, речь - о "Метелице". Впрочем, я думаю, ты тоже на-
зывала ее "Метлой".
Я сидел у стойки на высоком табурете, обитом красной клеенкой, пытав-
шейся прикинуться кожей, спиной к залу и, потягивая коктейль, наблюдал
из-под приспущенных век за барменом, который - что бы ты думала, делал?
- правильно, как и положено бармену, протирал полотенцем бокалы; сквозь
гул голосов, грохот музыки (усилители тогда были ужасны, басы дребезжа-
ли), визг танцующих все отчетливей, все громче звучала висевшая под сви-
тером "сорокопятка": DON'T LET ME DOWN, ты для меня все, DON'T LET ME
DOWN, а все для меня - ты, DON'T LET ME DOWN, не оставляй меня, DON'T
LET ME DOWN, не оставляй. Я не крутил головой (ненавижу манеру этих ум-
ников из английских спецшкол разглядывать с презрительной миной каждого
проходящего, словно они копаются в дерьме), не пытался узнать тебя: у
судьбы свои тайные знаки. Мучительный вдох в пять четвертей:
NO-BO-DY-E-VER LOVED-ME-LIKE SHE DOES - будто последние пять шагов к
вершине в разреженном горном воздухе... А теперь скажи - если не это,
что тогда счастье?
Драка вспыхнула где-то в левом углу зала; натыкаясь на столики, она
проломила коридор и, смяв танцы, выкатилась к эстраде. Я не обернулся,
когда стихла музыка и стали слышны тяжелое пыхтенье, звон стекла, глухие
удары - все и так было видно в зеркалах бара: распахнутые пиджаки, вы-
бившиеся рубахи, съехавшие галстуки; у высокого, с внешностью иностран-
ца, уже шла носом кровь и пачкала белую рубашку. Трое против одного -
невысокого, с короткой стрижкой бобрик, в которой явно преобладала седи-
на; "бобрик" был ловок и увертлив, удары маленьких кулаков, белых и
твердых, как биллиардные шары, точны и неожиданны, а его одежда остава-
лась в безукоризненном порядке. Я всегда болею за тех, кто в меньшинс-