научившиеся лгать, а старики это люди, которым уже незачем
лгать.
На заре самолет приземлился. Перед выходом на трап Зенон
опять встретился взглядом с этим старикашкой, и тот не только
своими подрагивающими студнями глаз напомнил ему о
необходимости разоблачения виновников задержки вылета, но и
жестом руки, сжимавшей пучок связанных палок, посоветовал ему
быть потверже, не смягчать общую картину безобразия ложным
благополучием приземления, потому что другого выхода у них
просто не было, и взлетевший самолет им надо было, так или
иначе, посадить.
...Хотя таксистам, толпящимся у здания аэропорта, явно
нечего было делать, но на вопрос Зенона: "Поедем в город?" -
почему-то никто не ответил, и только через несколько долгих
секунд, так как Зенон продолжал стоять перед ними, сиротливо
взгрустнувшими с выражением: "Обижаешь, земляк" - один из
таксистов, словно исправляя неловкость, созданную неуместным
вопросом Зенона, вышел из толпы и очень неохотно отправился к
своей машине. Зенон подсел, и они поехали.
Сколько он ни прилетал сюда, таксисты всегда неохотно
брали его в город, словно все они ждали какого-то более ценного
груза, чем человек, или более дальнего рейса, чем город, хотя и
толпились здесь часами без дела.
...Зенон поймал себя на мысли, что и сам хотел бы сейчас
ехать более дальним, более нескончаемым рейсом...
Машина подъехала к дому, где жила сестра... Где еще вчера
жила сестра. Он расплатился с таксистом и впервые безошибочно
поднялся по лестнице до нужного этажа. А раньше, бывало, в день
приезда почему-то всегда путал этажи: то ли пятый, то ли
шестой, а то и седьмой...
Счастливая беспечность памяти никогда не удерживала этаж,
на котором жила сестра. Обычно, после годичной разлуки, даже
было приятно поплутать по этажам, прежде чем распахнется ее
дверь и она, сияя, бросится его целовать!
Смерть сестры отсекла уже эту маленькую вольность -
теперь ошибиться было нельзя, и он не ошибся. Жизнь близких,
мельком подумал он, обеспечивала безопасность и даже роскошь
его вечной рассеянности к мелочам быта.
Он позвонил в дверь. Несмотря на ранний час, зять не спал.
Высокий, с диковато ввалившимися глазами, он открыл ему дверь и
ввел в квартиру.
Прикрытая покрывалом, сестра лежала в самой большой из
трех комнат. Зять подвел его к ней, и Зенон, преодолевая
неестественность этой яви, ступал за ним, не понимая, почему
таким высоким над тканью покрывала кажется тело сестры, словно
вздыбленное ужасом последней борьбы жизни со смертью, последним
взрывом непримиримости с концом.
Зять приподнял и отодвинул покрывало, и Зенон поцеловал
холодный лоб сестры. Зять издал странный, горловой звук
заглотанного рыдания. Зенон вспомнил абхазский обычай: муж не
плачет над трупом жены. По-видимому - часть общего горского
культа сдержанности.
Потом они зашли на кухню. Зять приготовил кофе по-турецки.
Зенон немного освежился этим кофе после бессонной ночи.
...Остальные дни до похорон и сами похороны остались в
голове в виде тяжелого, притупленного в болевых ощущениях самим
своим обилием, горя. И только резкой болью время от времени
всплывала перед глазами большая фигура сына сестры, неуклюже
сотрясающаяся в неумелых рыданиях. Поздний, единственный,
ласковый, заласканный сын, и, может быть, потому эти
разрывающие душу неумелые рыдания.
И были бесконечные процессии учителей, учеников, бывших
учеников, соседей, родственников. Нет, это была не только дань
кавказской традиции похорон, сестру и в самом деле любили. Она
была такой доброжелательной, такой улыбчивой, такой контактной,
как сейчас говорят. Вечно у нее на кухне щебетали соседки.
Теперь кончилось все.
Сестра болела, уже не вставая, восемь месяцев. У нее была
редчайшая для южан и смертельная для всех болезнь - рассеянный
склероз. Конец был предсказан врачами, но Зенон надеялся, что
где-нибудь в мире, может быть, только что появилось новое
лекарство. Он связался с друзьями, живущими на Западе, и те
быстро купили все новейшие лекарства и столь же быстро с
оказией переслали их в Москву.
Зенон достал телефон московского профессора, по слухам
лучшего специалиста по рассеянному склерозу, и прочел ему
названия лекарств. Профессор ошарашил его ответом на незаданный
вопрос:
- Знаю... Барахло все это...
Странное дело быть специалистом или лучшим специалистом по
заведомо неизлечимой болезни. Но ведь есть специалисты и по
неизлечимым формам рака. На каких-то стадиях, каким-то больным
они, наверное, помогают. Конечно, старик профессор оказался
прав: лекарства ничего не дали. Но он сделал все, что мог. Он
послал с Зеноном в Абхазию своего лучшего помощника. Тот,
осмотрев сестру, подтвердил диагноз. Правда, он обещал, что
возможна ремиссия, то есть временное улучшение, но ремиссии не
последовало.
Восемь месяцев сестра, конечно, не зная правды о своей
болезни, упорно держалась за жизнь. За это время Зенон
несколько раз приезжал к сестре и каждый раз бывал растроган
необыкновенным добросердечием соседей, подруг, которые
ежедневно все это время готовили еду, кормили больную,
ухаживали за ней и присматривали за домом.
И каждый вечер приходила женщина-врач, до этого едва
знакомая. Просто сын ее год или два учился в классе, где
преподавала сестра. Эта женщина, разумеется, совершенно
бесплатно, часами делала массажи и другие процедуры в попытке
вернуть жизнь угасающим мышцам. Что объединяло всех этих людей,
думал Зенон, людей разных профессий и разных национальностей, в
едином многомесячном порыве любви и милосердия?
Конечно, свет души его сестры, на который, сами благодарно
светясь, слетались ее подруги, соседи, знакомые. Люди стремятся
друг к другу, видимо, по признаку душевной близости, где нету
разницы в нациях, в профессиях и даже в уровне благосостояния.
А когда нет у людей душевной общности, они объединяются по
национально-видовому признаку, как стая. И опасны, как стая.
Да, сестра стойко переносила все процедуры, терпеливо пила
лекарства и не теряла надежды на выздоровление. И только
однажды она сказала фразу, перевернувшую душу Зенона. Глубоко
вздохнув, она сказала:
- Мы не должны были покидать нашу деревню... Это было
ошибкой...
Она имела в виду горную деревушку, где родилась их мама.
Но разве у них кто-нибудь спрашивал, где жить? Мама вышла замуж
за отца, который жил в городе и привез ее к себе. Сестра,
конечно, все это помнила, но то, что она говорила, было более
глубокой правдой. Да, они жили в городе, но то ли слишком много
времени в детстве проводили в горах, то ли материнские гены
оказались столь сильны, но Зенон и сам так думал уже много лет.
Он думал об этом мучительно. Да, мы не должны были
спускаться в долину, а я, думал Зенон, не должен был переезжать
в долину долин - в Москву. Но ему и в голову никогда не
приходило, что его добродушная, веселая даже, можно сказать,
хохотушка-сестра могла хотя бы на минуту задуматься над этой
горькой проблемой.
Зенону казалось, что сам он только через свою профессию
понял это, но как его сестра пришла к такой же мысли? Неужели
болезнь? Нет, она была умницей от природы! Как плохо мы знаем
своих близких! Уметь так прожить свою жизнь, чтобы все или
почти все окружающие тебя любили,- это и есть высшая доблесть
ума! Ум, подчинившийся душе, это и есть высший ум. Цель
человеческая - хороший человек, и никакой другой цели нет и не
может быть.
Сколько раз наблюдал Зенон в той среде, где он жил, людей,
которые в свой мозг, растянутый, как мочевой пузырь кавказского
тамады, впихивали сотни и тысячи книг и умели неплохо о них
говорить, но своей ничтожной, неразвитой душонкой не могли
понять смысла человеческого благородства, доброты, темнели от
зависти, подло злословили, если их товарищ добивался большего,
чем они.
Эти странные люди беспрерывно говорили о лучшем будущем
страны, но, заметив лучшее настоящее ближнего, бледнели от
обиды.
А сестра жила легко, хотя нелегкой жизнью. Имея свою
зарплату учительницы и зарплату мужа, инженера-физика, она
все-таки вечно держала учеников - денег не хватало, жизнь в
курортном городе особенно дорога. Почти все соседи по дому были
более состоятельны, но она никогда не испытывала к ним никакой
зависти.
- Каждому свое,- смеялась она,- зато нам воры не
страшны.
...Обо всем этом Зенон вспоминал на следующий день после
сороковин, когда схлынули гости и он сидел вместе с зятем, его
матерью и собственной родственницей в той комнате, где сорок
дней тому назад стоял гроб сестры.
Странно, но сейчас находиться в доме сестры было больней,
чем тогда, когда она мертвая здесь лежала. Словно мертвая в
своем доме она еще чуть-чуть принадлежала своему дому, своему
мужу, своему сыну, ну и ему, Зенону, конечно.
А может, дело в том, что теперь, когда он сам уже
внутренне не работал, потому что иссякло вдохновение, его
духовное зрение полностью совпадало с действительностью,
которую он видел, как четкий пейзаж в хорошо отрегулированном
бинокле. И этот пейзаж означал: в доме сестры нет и никогда не
будет сестры.
Уже был вечер. Мерцал экран телевизора, но за картиной
следили только женщины - родственница Зенона и мать зятя.
Зенон временами поглядывал на свою родственницу, о которой
он когда-то писал, и как ему казалось, это были хорошие
страницы. Поглядывая на модель своего образа и сравнивая их, он
чувствовал странное удовлетворение сходством модели с образом,
а не наоборот.
В его сознании давно уже оригиналом стал написанный им
портрет, но сейчас, глядя на модель, он испытывал поощрительное
удовлетворение моделью за то, что она похожа на свой образ,
словно она, родственница, кстати, абсолютно не подозревавшая о
существовании своего словесного портрета, тем не менее
старается быть на него похожим и, несмотря на время, все еще
преуспевает в этом.
Однако пора бы ей выглядеть старухой, думал Зенон, глядя
на нее. В горной деревушке, еще совсем пацаном, он помнил ее
уже цветущей женщиной, беспрерывно, почти ежегодно рожавшей
детей, а сейчас у нее уже были правнуки, но она еще была мало
похожа на старуху.
Зато идеальной кавказской старухой выглядела
девяностолетняя мать мужа сестры. В черной одежде, с черным
платком на голове, она сидела на стуле и неподвижным взглядом
смотрела на экран.
Она все еще жила в своем доме в горной деревушке, а два ее
сына жили здесь в городе. Как они ни уговаривали ее переехать в
город, она упорно отказывалась, хотя иногда приезжала погостить
на день - на два или ее привозили, если она всерьез
заболевала.
Почти одинокая жизнь старенькой матери в горной деревушке
тревожила сыновей, но мать не выносила городской жизни и
наотрез отказалась переехать. Она еще была в силе подоить
корову, приготовить себе еду, но на большее ее уже не хватало.
Каждую весну муж сестры ездил в деревню к матери,
вспахивал приусадебный участок, засевал его кукурузой, летом
мотыжил, осенью собирал урожай кукурузы и винограда, из
которого выдавливал вино. Все это было неудобно, хлопотно, но
переупрямить старенькую мать уже и не пытались.
В доме с ней жил приблудный алкаш из России. Она с ним
кое-как объяснялась по-русски. Когда она прибаливала, он за ней
ухаживал, когда он запивал, она за ним приглядывала.
Так они жили уже много лет, но сыновьям было страшновато,